– Мы все будем гарантами невиновности следующего пассажира, – сдержанно говорю я, понимая с запозданием, что некоторая вычурность фразы будет истолкована в одном смысле.
– Грамотные они все выучились, – обращается амалекитянин к окружающим, – а вот только совести не осталось. Нет её у них. В наше время была, а они её всю потеряли.
– Значит, она была низкого качества, – по-прежнему сдержанно говорю я.
– Вишь! Ему – как с гуся вода. Оторвал на десять копеек три билета, а водитель за него расплачивайся. За него и за других, которые вообще не бросают, а билеты рвут, если за ними не следишь.
– Ты, старый хрыч! – говорю я, думая, что достиг в этом оскорблении потолка. – Следи за своим пищеварением.
– Ах ты, сволочь! – весело говорит он в ответ, и я понимаю, что там, где для меня потолок, для него пол, и что он только ещё начинает свой танец. – Сволочь и есть! Просто скотина какая-то бездумная…
Он бы долго ещё продолжал, но я сгрёб мелочь в правом кармане куртки, вбил её в кассу и сказал:
– Жрите. Подавитесь своими билетами.
Потом достал мелочь из другого кармана, вбил и её.
И начинаю отрывать билеты, строго по линии отрыва. Один за другим. Оторвал штук десять и в кассу засунул.
– Ты что делаешь? – спросил ошеломлённый филистимлянин. – Он же, это самое, водитель который, теперь всю эту выручку прикарманит! Ты что это лазейку для злоупотреблений делаешь тут?
– А-а! – обрадовался я. – Вот, ещё получи!
И семь рублей из студенческого билета в кассу засунул.
– Ты обалдел, что ли? – спрашивает Майя, оторвавшись от магнитных шахмат. Мне во время разговора с хананеем приходилось держать её за локоть. – На что мы жить будем? У меня стипендия только в понедельник!
Вот тут я вспылил!..
Теперь специально пойду работать на базу, заработаю денег, выверну метров двадцать билетов, намотаю ему на шею, а сам в окошко выкинусь, в овраг.
22 марта
Публичка
В Публичке меня повстречал преподаватель Курочкин.
– А вы что здесь?.. – спросил он.
«А тебе какое дело?» – хотел я ответить, но не смог. Это во мне раб сидит. И я ответил:
– У меня разовый пропуск.
– А-а, – успокоился Курочкин за Публичку. – Пойдём, покурим?
«Очень мне надо с тобой курить, если я тебя не уважаю», – надо бы мне ответить, но раб во мне сказал:
– Пошли.
Мы спустились по мраморной лестнице мимо камней с иероглифами на два марша вниз. Курочкин шёл, брюзгливо поджав губы, как будто его вынудили отдать родовой дворец под Публичную библиотеку. Брюзгливость его возрастала, как только нам попадались умные и одновременно соблазнительные читательницы. Так и казалось, что у него слюна течёт из обоих углов рта.
Мы вошли в курилку, и я едва смог вдышаться. В сплошном дыму вдоль стены стояло восемь читательниц и дымило. Эти восемь читательниц (мы встали напротив и тоже задымили) стояли самоуглублённо, нахмурившись, как перед казнью, и молчали. Гудел вентилятор. Курочкин повёл глазами на одну из них и промычал:
– Мм?
– Ничего, – ответил ему раб во мне.
– Слушай, – перешёл он на ты, – а с кем это я тебя видел вчера?
– Где?
– У гардероба, на факе.
– С женой.
– Ты что, женат?
– Женат.
– А я – нет. Вот это номер. Ты что, выходит, опытней меня? – он подмигнул сквозь дым.
– Опытней, – сказал я.
– Тогда ты меня познакомь с этой вот, в чёрном платье.
– Сейчас, что ли?
– Если можно – сейчас. Если сможешь.
– Запросто, – сказал я. Раб во мне побледнел и прижался к стене дома, пропуская корриду.
– Девушка! – громко сказал я. – Вы, да, вы! В чёрном платье!.. Подойдите сюда.
Пока она медлила, я тихо спросил у Курочкина:
– Тебя как зовут?
– М-меня?.. Семён…
Девушка в чёрном платье подошла и уставилась на меня.
– Вас как зовут? – спросил я.
– Что-о?.. – попробовала она возмутиться, но я живо поставил её на место:
– Я, кажется, первым задал вопрос?
– Марина…
– Так вот, Марина. У меня стаж курильщика десять лет. С тринадцати лет курю. Но сегодня я бросаю. На вас посмотрел, на таких самоубийц, и бросаю. Не знаю, что в вас нашёл Семён. Он это вам сейчас и объяснит. А я пошёл.
Я вышел из курилки, потом из Публички, потом с площади Островского, с Невского проспекта и на электричке вообще выскочил из города, пьяный от злости.
23 марта
Репино
И что же я увидел?
Они сидели на ступеньках крыльца и двигали фигуры! На Майе был открытый сарафан, который я считал её интимной одеждой. Гуманитарий, с редеющими бледно-жёлтыми завитушками, носатый, длиннорукий, какой ещё?.. но лицо у него неглупое, признаю, не обратил на меня никакого внимания.
– Что так рано? – не отрывая глаз от доски, спросила жена.
Я пошёл вдоль забора, считая доски. На две тысячи пятьсот шестнадцатой я вернулся. Они продолжали двигать фигуры. Я разогнался и пяткой снёс ему полчерепа, потом заломил ей руку до хруста, потом долго дул на вывернутое плечо, ставил её ногу себе на затылок и таким образом немного успокоил её и себя.
– Вы ужинали? – спросил я, покончив с мечтой.
Майя подняла голову.
– Не помню… – сказала она. – Мы уже ужинали?
– А? – поднял голову гуманитарий и посмотрел на меня. – Привет. Что так рано?
– Ты что, осатанел? – тихо спросил я.
– Ходи, – сказал он и опустил голову.
Майя пошла.
Я вошёл на веранду. Дача была родителей Майи, поэтому ломать здесь ничего не полагалось. Я взял алюминиевую вилку и долго гнул её в правую сторону. И ещё немного успокоился.
Потом вышел, встал над ними со скрещёнными на груди руками и очень долго так стоял, глядя в его череп, туда, где черепные кости соединялись на втором году жизни, закрывая родничок. Я как будто хотел непосредственно из задне-верхней, мозговой его части что-то узнать о своей жене.
Наконец, он поднял голову.
– Что? – спросил гуманитарий.
– Ты кем занимаешься – людьми или животными?
– Не понял, – сказал он.
– Ты гуманитарий для чего – для любви к ближнему или для оскорбления людей?
– Что это он несёт? – спросил он, обращаясь к Майе. Но Майя новыми глазами смотрела на него.
– Это женщина может себя забыть, – продолжал я. – А ты себя помнишь, я знаю. Ты свои охотничьи повадки брось! Я с тобой драться не стану.
– Ходи, – сказал гуманитарий, обращаясь к Майе. Он был необычайно сильный противник. Уже два года он нас преследовал.
– А действительно, почему? – спросила Майя задумчиво. Она и попытки не делала прикрыть свои груди, когда склонялась над доской. – Почему, как только я ушла в шахматы, чтобы забыть об окружающем мире, меня преследуют изворотливые люди? Тебе, – она обратилась ко мне, – я не смогла отказать из-за того, что ты какой-то не такой как все. У тебя неожиданная реакция. У тебя глаза болеют. А ты, – она обратилась к гуманитарию, – как будто остальной мир. Я себе грудь выжгла, чтобы сражаться с тобой. А ты, оказывается, просто кот. Брысь.
Гуманитарий, играя с нею два года в шахматы, видимо, влюбился в неё. Потому что он посерел, сполз на дорожку и уткнулся лбом в песок. Мы наблюдали за ним минут десять, а потом позвали пить чай с чёрной смородиной, тёртой с сахаром.
24 марта
Парк Победы
Мимо Зои Космодемьянской и Раймонды Дьен ходят через Парк люди двух классов: мелкие служащие бегут к метро на работу и рабочие близлежащих общежитий прогуливаются в напрасной надежде заинтересовать попадающихся навстречу красоток своей не свойственной классу меланхолией. Общежития сегодня повсеместно самоликвидируются. Поэтому Зоя и Раймонда провожают своими бронзовыми очами лишь мелких служащих улиц Кузнецовской, Севастьянова и Свеаборгской. Но им хотелось бы, без сомнения, любоваться на молодых рабочих с их меланхолией. Молодые рабочие прошедших годов, прогуливавшиеся по Парку, это на самом деле молодые Поэты, ускользнувшие от кошелькового невода парторганизации Союза Писателей. И сегодня эти бывшие молодые рабочие наверняка мобильны, полны дерзости и макиавеллизма. На красоток они смотрят уже без меланхолии. В Парк попадают раз в пять лет. Ах, как тогда загораются бронзовые очи Зои и Раймонды на рельсах! Не последнюю роль здесь играет классовая солидарность. Однако хочется думать о том, что вечные бронзовые девчата в самом деле были покорены в те далёкие годы необычной меланхолией молодых рабочих и сохраняют этим рабочим девичью верность, над которой сегодня зачем-то зубоскалят. Напрасно.
25 марта
Благодатная улица
На Благодатной в 1972 году меня забрали в «воронок» и отвезли в пикет за то, что я перешёл улицу у «Уголька» на десять метров восточнее, чем положено. Но я только в пикете сообразил, что сейчас вечер, а не утро. Поздний вечер, рядом со мною за решёткой какие-то пьяные бабы, в пикете плавает усталый папиросный смог, милиционеры ходят лениво, глаза у них готовы на любое насилие. Стоп. Какой к чёрту вечер, если я встал по будильнику, позавтракал и пошёл на смену?.. Да, я работаю на компрессорной в Метрострое… Да, я спешил на работу, мне ехать на Балтийский, там на улице Шкапина… Нет у меня десяти рублей, я же вам объясняю… Я в рабочем общежитии живу, здесь, на Севастьянова, четырнадцать… Ну три рубля есть… Спасибо, что хоть на работу не сообщите. До свиданья. Очень вам благодарен… Как за что? За то, что я впервые с вами познакомился… Почему не может быть? Вчера, двадцать третьего сентября… нет, оказывается, сегодня, сейчас ведь вечер? Мне исполнилось двадцать восемь лет, и в этот день я уже преступник… Да не надо мне эти три рубля!.. Ну хорошо, все мы люди. Больше не буду.