– У нас было профсоюзное собрание.
Он ел суп с лапшой.
– У мужчин совершенно отсутствует фантазия, – голос тёщи из кресла перед телевизором распространялся по комнате какими-то причудливыми фигурами. – Мне не доставляет удовольствия выполнять роль тёщи, но до чего уныла эта ложь! Мой зять – не Дон-Жуан. Он мелкий служащий в крупном учреждении. За свою жизнь он ни разу не приходил с запахом чужих духов, со следами помады. Нет! Он пьёт пиво. Он пьёт пиво с сослуживцами после работы. Он стоит в очереди за ним и самоутверждается. Да! Они слушают разговоры работяг, сами при галстуках, затем сдувают пену, посматривая на всех свысока и – общаются. Они говорят о завотделом, обсасывают министерские новости…
– Мама! – голос жены Генчика, Лиды, занял своё место среди фигур её матери. Он пытался вытеснить их. Он собирал их в охапку и уносил за окно. Слабая, бледная Лида умоляюще посмотрела на мать, потом на Генчика. Генчик улыбнулся ей и кивнул головой, когда тёща отвернулась к телевизору. Ей неудобно было сидеть обернувшись, всё время напрягая шею.
– Но у меня действительно было профсоюзное собрание, Зоя Сергеевна, – вновь внятно произнёс Генчик. – Самое удивительное то, что женщины верят невероятному, а вот обыденное их почему-то не устраивает.
– Да что ты, в самом деле! – возмутилась тёща. Она нахмурилась и в профиль стала похожа на Бонапарта. – Как будто дело в сегодняшнем профсоюзном собрании! Ты прекрасно понимаешь меня. Мне обидно, что мой зять, крепкий тридцатилетний мужик, неглупый, способный, видимо, ценный, может быть, работник – Генчик! Неужели ты не видишь, что в этом – всё! Всё!
– Ну и что? – Генчик натянуто улыбнулся, вставая из-за стола. – Замзава все зовут Лёха, Ерофеева – Пека.
– Да что вы, в конце концов? Институтки? Почему вы так расхлябались, раскисли?
– Сама структура учреждения… – начал Генчик, но тёща прервала его:
– При чём тут структура? Лентяи вы, вот что. Слишком удобно вам жить. И вся ваша уступчивость… противна! Вы считаете себя интеллигентами, поддакиваете, подхихикиваете… Какие же вы интеллигенты?
– Может быть, я, – Генчик подёрнул плечом, – не достиг того, на что вы надеялись… Что ж, может быть, я такой – поддакиваю, не ругаюсь, но я не могу быть иным, понимаете?
– Тихая жизнь…
– Да не тихая же! Простите. Да, вашей жизни хватило бы на три – но наша-то жизнь другая! Происходит постепенное накопление духовных ценностей, и этот процесс необратим. Он идёт незаметно, тихо, в узком общении, в семьях…
Тёща хмыкнула.
– Слова какие… Процесс, накопление… Ты с тёщей-то поругаться не умеешь. Да стукнул бы по столу кулаком, закричал. Про-сти-те. За что ты прощения просишь? Честные вы, честные. А подлецам только такую честность и подавай.
Генчик лежал на спине, заложив руки за голову. Окно квартиры выходило во двор, и было совсем тихо и темно. Лида не спала. Он чувствовал это, и это его раздражало.
– Ты не спишь? – спросил он.
– Нет, – ответила она, помолчав.
– Спи.
– Знаешь, – она вздохнула, – тишина какая-то мёртвая. Хорошо, когда деревья шумят.
Он промолчал.
– Тянем ниточку и боимся, что она порвётся.
– Не порвётся. Спи.
– А вы ходите пить пиво?
– Да. Всё в точности.
– Конечно, у нас будут и маленькие ресторанчики, и «бистро», где можно будет поговорить за чашкой кофе. Всё, как в Европе. Но почему-то кажется, что мы серьёзней этого, значительней.
– Чепуха какая. Спи.
Генчик повернулся к ней спиной.
– Вот и порвалась. Надо завязывать узелок.
– Лида. Скучно это, скучно, понимаешь? Жить надо, а не… узелки завязывать.
Ерофеев в жёлтом тиснёном галстуке присел на край стола.
– «Спартачок» в трансе? – спросил он. – На коньяк собираешь?
– Ещё не вечер, – ответил Генчик, откидываясь на спинку стула. – Покупаем Зидана.
– На средства «Спортлото»?
Генчик засмеялся.
– Кстати, о «Спортлото». Собираются трое, строить, и…
«Да, – думал Генчик. – Да-а. Да-а-а».
Ерофеев рассмеялся первым. С ним было удобно.
– Ты квартальную сводку видел? Снова прорыв в Новороссийске, а? Снова командировка, бархатный сезон, а?
Ерофеев посмотрел Генчику в глаза и неожиданно подмигнул. Генчик, думая о вчерашнем, тоже растерянно мигнул. Ерофеев захохотал, сполз со стола, добрался до своего места в углу и долго ещё, поглядывая оттуда на Генчика, беззвучно хохотал.
– Ерофеев в своём репертуаре, – наконец громко сказала Вера, Которая Сидит У Окна.
Ерофеев рассказывал как-то, что был с нею в одной компании и имел неосторожность прижать на кухне. Теперь она не сводила с него ревниво-ненавидящих глаз.
Ерофеев замолчал и долго и строго смотрел на неё. Она покраснела.
– Генчик, – сказал Ерофеев, – обрати внимание на речевые штампы. Вера, молчание украшает женщину. Когда женщина молчит, то она кажется неземной. В её глазах космический холод. Она как будто изучает наш быт, и нам стыдно за свои морщины и мелкие интересы. Вот почему я люблю немое кино.
– Снова прочёл переводной роман, – сказала Вера.
Генчик слушал их вежливую ругань, и на душе у него кошки скребли.
После работы он поехал в центр. Увидеть сейчас тёщу было выше его сил.
Стоя в вагоне метро, окружённый десятками лиц, Генчик не думал о том, что они из себя представляют – сплошная чересполосица возрастов поражала и угнетала его. Парень в джинсах, с завитыми волосами на плечи, рядом – лысый мужчина, зачёсывающий длинную плоскую прядь от затылка, старуха с пигментной кожей, с отёчными ногами. Все спокойны, никто не паникует. Посматривая на себя в чёрное стекло, Генчик пытался определить своё место в этой иерархии. Это зависело от постоянно меняющегося окружения. Может быть, в этом был весь фокус? Он помнил, как школьником думал о двадцатилетних девушках – тогда они казались ему загадочными, скрыто-порочными. Двадцатилетние мужчины были усталыми от своей житейской опытности. Возрасты за тридцать сливались в одно.
Сейчас Генчик был искренне убеждён, что не изменился с тех пор. Когда кто-то смотрел его фотографии пятнадцатилетней давности и говорил: «Неужели это ты?», то он не верил удивлению. Но странно. Фотографии, которые он раньше считал неудачными, теперь изменились. Даже на лопоухом, стриженном под ноль фото четвёртого класса он стал себе симпатичен.
От него всегда ожидали большего, чем он мог. В школе почему-то считали отличным математиком. А у него была хорошая память, и он только выдёргивал из неё нужные формулы, не зная и не любя дремучий лес теории, стоящей за изящными задачками. В фехтовальной секции на него поставил тренер, как-то разглядевший мгновенную реакцию и холодное чутьё. А он любил рапиру только как игру, танец мышц. И после семи лет занятий тренер закатил настоящую истерику, вопя, что за это время сделал бы двух олимпийских призёров.
Тёща и Ерофеев были первыми, кто раскусил скорлупку. Но он и не прятался в неё. А теперь эти двое смеют по отношению к нему такое, чего не смел никто. Никому и в голову, видимо, не приходило «сметь».
С Лидой он познакомился на улице. Был сентябрь, но задувало по-ноябрьски.
Он шёл по тротуару, затем остановился прикурить. Она обогнала его.
Она, доставая что-то в сумочке, остановилась, и он обогнал её. Улица была полупуста, и после нескольких обгонов они внутренне усмехнулись и не удивились, одновременно остановившись на остановке автобуса. Она отвернулась от ветра, и он смотрел прямо в её лицо. Светлые прямые волосы набрасывались на лицо, влажнели синие глаза, сумочку она прижала к груди, туфли чуть косолапили. Генчик не удержался и сказал: «Вы такая милая…»
Лиде нравилось вспоминать об их знакомстве, и она говорила, что каждый год в сентябре она ходит туда, на их остановку. Это не казалось ему смешным, но уже не было и трогательным.
«Разве один человек, – думал Генчик, шагая в толпе, – разве один – совсем один? Где-то его ждут Ерофеев и тёща. Где-то его подстерегают охотники, которые жить не могут без стрельбы. И дело не в том, что Ерофеев – свободный охотник, а тёща травит дичь для общественной пользы. Всё дело в том… В чём? Хочу жить, смотреть на людей. Не хочу рутины. Хочу смотреть на эту блондинку с хищными ноздрями, хочу ощущать своё сердце, свою кровь, бегущую под кожей, хочу говорить громко то, что думаю, хочу знать, что меня слушают, хочу…»
Пока он шёл до площади Маяковского, затем свернул направо, на Садово-Триумфальную, в окружении августовской погоды, лёгкого ветерка, в нём всё твёрже вырастала решимость. Он растерянно и счастливо улыбался.
«Я уеду, – думал он. – Уеду, наконец! По земле ногами, каждый бугорок и будку стрелочника, все реки, все траулеры, все якутские морозы, весь гнус, все Маргиланы и Лиепаи – пешеходную дорогу проложа! Все плотницкие и такелажные, бухгалтерские и плотогонные, буровые и хлебопекарные, полевые – для меня. Господи!»