Шумное было время, горячее. Под стать времени был у них председатель Петр Сальников. Чуть что не по нем — за наган. Стрелять — не стрелял, а грозился страшно. «Я, говорит, не я буду, ежели всю контру в Огаркове не изничтожу!» Поставил вопрос о Лешке, выступил, убедил… Выгнали Лешку из комсомола. Его выгнали, а Матрену пожалели, оставили. Ограничились выговором за связь с контрой. Только Матрена на этот выговор наплевала и Лешку не бросила. Вдвоем они из Огаркова уехали, и Полина их провожала, да еще Матрене на дорогу свою кофту отдала. Сальников рассвирепел, стал требовать, чтобы и ее исключили, да ребята-комсомольцы заупрямились: кому, как не Одинцовой в комсомоле состоять!
Не вышло тогда у Петра. Горячий был парень. С горячности своей и поскользнулся. Когда началась коллективизация, он уж больно круто за дело взялся, ни с кем не посоветовался, наган в руку и пошел по дворам… А потом комиссия приехала из области, разбиралась и Сальникова сняли. Думали, он в колхозе останется, который сам зачинал, а он — ни в какую: «Раз, говорит, меня здесь не поняли, прощайте! Петр Сальников еще себя покажет!» И уехал в город. С тех пор про него ни слуху ни духу.
С Лешкой и Мотей Полина встретилась уже здесь, на стройке. Жили опять вместе, в одном бараке. Налево женская половина, направо — мужская. Это которые холостые. Женатики — за занавесочками. Потом им новый барак построили. С перегородками.
Он и здесь работал хорошо. Другой раз Мотька заленится — она на четвертом месяце беременности ходила— Лешка ее пристыдит: «Ты чего это? Социализм строить не хочешь?» Кабы троцкистом али еще каким порченым был, наверное, таких слов не говорил бы…
Когда первый корпус построили, всех ударников, в том числе и Лешку, послали учиться. Выучился, вернулся, опять они с Мотей вместе. Счастливые! В горе ли, в радости — всегда вместе. Семья! А у Полины — бригада… И в войну, и после войны, и в будни, и в праздники— бригада. Иной раз, бывало, взгрустнется по-бабьи и плакать вроде захочется, а нельзя: на Полину Одинцову люди смотрят!
В войну к ним на завод прямо с фронта танкисты приезжали. Мужики что надо! Теперь таких вроде бы и нет… Один ей запомнился особенно. Вениамином звали. Приехало их тогда сразу пять человек. Иван, Гриша, Степан, Иосиф и этот… Вениамин. От самой Москвы на грузовике ехали, устали, а вошли в цех, улыбаются. «Мы, говорят, товарищи женщины, к вам, можно сказать, на минуточку. Пока вы нашего „Клима“ отремонтируете. Так что просим любить и жаловать»… Девчата и бабы заволновались, а самый высокий, самый красивый подходит прямо к Полине и говорит:
— Разрешите представиться? Старший лейтенант Вениамин Рябухин, сын собственных родителей, родился по собственному желанию без помощи соседей… — и понес, и понес! Девки рты разинули, слушают его прибаутки. Евдокия Сорокина Полину в бок толкает:
— Ох, подруженька, с этим держи ухо востро!
А на Полину в тот час словно оцепенение нашло. Умом-то понимает, что парень не дело мелет и не гоже ей, бригадиру, у всех на виду его байки слушать, а удержаться не может: глядит на него и глаз не сводит.
Стали они прощаться, Рябухин шепчет:
— После смены — у проходной!
Весь день она была словно в бреду. Что говорят — вполуха слышала, что сама делала — вполглаза видела. Бабы, глядя на нее, потешаются:
— Ай да старший лейтенант! Сразил бригадиршу наповал!
— Долго не прицеливался: хлоп! и — в яблочко!
— На других пристрелялся…
— И то сказать: девка все еще нецелованная ходит.
— Токо бы он ее не обидел!
— А, чего там! Для таких, как мы, перестарков и обмануться — счастье!
Перед концом смены — митинг. Парторг Лосев речь говорил.
— Товарищи женщины! Коварный враг рвется к Москве! Долг наших воинов — не пустить его в столицу. Наш с вами долг — помочь воинам. Партийная организация предлагает всем рабочим остаться в цехах, пока боевые машины не будут отремонтированы! Кто — за?
Хотела Полина отпроситься на часок, да передумала. Чем она лучше других? У Евдокии Сорокиной дома трое ребят, у Капитолины — пятеро, у Фроськи братишка трехлетний и больная мать… К тому же Одинцова не рядовая. Одинцова — бригадир, на нее народ смотрит! Когда Лосев спросил: «Кто — за?», — все на нее оглянулись. Подняла она руку, и все подняли… Нет, нельзя ей отлучаться из цеха!
Вениамина она увидела через три дня, когда танкистам вручали их машины. Стоял он на трибуне серьезен, задумчив и все поверх людских голов кого-то высматривал. Может, ее… Только она не подошла. Боялась расплакаться у всех на глазах…
Был еще один из тех, что ей самой нравился. Иваном звали. Пришел в цех прямо из госпиталя. До войны немного слесарил, а тут его сразу мастером сделали. Поработал с неделю и явился к Полине — она тогда в механическом была профоргом…
— Не могу! Совестно! Девчонки умеют работать лучше меня! Завтра пойду проситься в слесаря, а сегодня дай мне тридцатку до получки!
— На что тебе тридцатка?
— Пойду напьюсь.
Долго они говорили в тот вечер. И ссорились, и опять мирились. Напоследок решили: Иван поработает мастером до конца квартала. Не получится, уйдет из мастеров.
Задумчив ушел Иван. И про тридцатку забыл…
А со следующей недели все пошло у него как по маслу. Металл ему нужен — пожалуйста, в первую очередь. Премировать кого надумает — начальство не откажет. Девчонки в цеху работают на совесть, водопроводчики (есть же на свете добрые люди!) в механическом первую на ремзаводе душевую соорудили и из котельной горячую воду подвели. Девчата из дому цветов натаскали, электрики дополнительное освещение сделали, а главное, к концу квартала весь цех, прежде отстающий, стал передовикам на пятки наступать…
Повеселел мужик. Как-то спросила его Полина:
— Ну что, Тузов, уходишь из мастеров?
Засмеялся, почесал в затылке.
— Обожду. Мои девчата Знамя у литейщиков отобрать надумали… Не могу я их в такой момент оставить.
Однажды, накануне Первомая, видит Полина: топает Иван не в ту сторону, в какую весь народ идет…
— Куда, Ванюша?
— Известно куда, в общежитие.
— А в клуб не хочешь? Там сегодня молодежный вечер, весь твой цех там. Танцуют.
Нахмурился Тузов, пошевелил костылями, сказал, точно выстрелил:
— Я свое под Курском оттанцевал!
Знала Полина: в последнее время у него дружки завелись. Тянут в свою компанию, водкой поят…
— Вот что, мастер, помоги-ко мне картошку до дому донести. Тебе все одно делать нечего.
Взялся нехотя, донес до ворот…
— Ну, все, что ли? Тогда я пошел.
— Ты чего же это женщину посередь дороги бросаешь? Кавалер называется! В лестницу-то помоги взойти!
Так полегонечку и в комнату к себе заманила.
— Без ужина не отпущу! Скажешь, плохая хозяйка…
Отказаться бы, да вдруг подумает, бабы испугался!
— Я ж прямо с работы! Руки вон какие…
Отвела на кухню, мыло дала духовитое, полотенце белоснежное. Покуда он, умытый и причесанный, журнальчики в ее комнате разглядывал, она и ужин сготовила. Иван ел и похваливал: вроде еда та же, что в столовой, а есть куда приятнее, и запах такой от еды, что у голодного человека голова кружится и в животе стонет…
После ужина дотемна сидели, говорили о житье-бытье. Не сразу, понемному оттаивал Иван, словно сильно замороженный судак. Потеплели глаза, заулыбались. Уходя, совсем осмелел, признался:
— Я думал, ты меня к себе в постель ведешь. Не обижайся, видывал таких… Не уважаю! А ты — вон какая!
— Какая же?
Он смутился, покраснел, долго искал подходящее слово.
— Свойская ты, вот какая! И добрая. Тебя обидеть — что ребенка ударить!
И, пожав ей руку, он ушел, а она еще долго стояла, опершись о притолоку и думала: «Останься, глупый! Не обидишь…».
Сказать этого вслух Полина не могла. Сначала она и сама не знала, чего в ее чувстве к нему больше: бабьей любви или материнской нежности. Был Тузов неприкаянный, неухоженный, в одной рубашке с шинельными пуговицами на воротнике, в солдатских брюках, из которых вместо носового платка выглядывал штангенциркуль…
Вернувшись в комнату, она легла ничком на кушетку, с удивлением прислушиваясь к сильным толчкам сердца. Только выпив воды, начала понемногу успокаиваться. Уже засыпая, подумала: «Не забыть завтра наказать девчатам, чтобы постирали с него все… Клаве скажу, она тоже… „свойская“…»
Дня через два Тузов появился в цеху в новой рубашке.
— Вот, девчата пристыдили, велели купить новую… Нравится?
Волосы его были коротко подстрижены и пахли одеколоном. Еще через месяц Полина увидела на нем новый костюм. Костыля больше не было: мастер опирался на палку.
— Знаешь, Полина, — сказал он, доверительно взяв ее за руку, — с тех пор, как у меня в цехе дела пошли в гору, я сам начал быстрей выздоравливать! Человеком себя почувствовал!