— Проверь, Кузьмич, парня! Не пристает к его рукам тачка. Не тот талант!
А через месяц Николай сам к ней прибежал. Сияет.
— Спасибо, — говорит. — Меня в штат зачислили и отдельный стол дали! Обещали на курсы послать!
Честно говоря, она тогда сама удивилась.
— Врешь, поди! А ну, рассказывай по порядку!
Полчаса рассказывал. А и всего-то было: дал ему Кузьмич какую-то железку вычертить, он вычертил свою. Кузьмич говорит: «Не то!» А Николай упрямится: самое, говорит, то, что надо! Заказали ту железку по Колькиному чертежу, приладили к машине, оказалось — в аккурат. И будто бы от этой железки какая-то там хитрая часть в машине начала работать (а до этого не работала!). Кузьмич ему сказал, что упрямых любит и его к себе берет за упрямство…
— Как хоть та механизма называется, к которой ты железку приладил? — спросила Полина.
— Реверс, тетя Поля.
Тут все, кто в бараке в это время был, со смеху попадали. Полина сначала подумала, над «реверсом» глупые бабы смеются, а оказалось, над ней: Колюшка ее в «тети» произвел… Так с тех пор и зовут: главного инженера Николая Евграфовича Ильина «реверсом» — за глаза, а ее — «тетей Полей» — за глаза и в глаза.
После Лобанюка директора менялись часто. Завод план не выполнял, только половина цехов основным делом занималась, остальные уж перешли на плуги и бороны. Хорошие мастера стали уходить на другие заводы. Их называли «летунами» и в газетах пропечатывали.
Когда война грянула, вовсе обезмужичел завод. У станков бабы, и в конторе бабы, и во дворе, куда ни глянь, всюду бабы.
В этакое время и пришел на завод Григорий Петрович Самсонов. С войны пришел. Ногу ему там в первый же месяц, в июне, оторвало. На внешность — из себя невзрачный, голос имел тихий, а в короткое время все на заводе перевернул. Снова стали машины починять, только уж не трактора, а танки.
Бабы и подростки, конечно, хорошо работали, да сила у них не та, что у мужиков. Бывало, так заработаются, что и домой не идут, боятся где-нибудь по дороге свалиться…
Пошла Полина к директору.
— У станка, Григорий Петрович, ребята засыпают. Трудно им. Ты вон, хоть и в кабинете спишь, а все — на диване…
— Что предлагаешь?
— Поставить койки во всех свободных помещениях. И чтоб постельное белье и всякое такое…
— Нет у нас свободных помещений.
— Красный уголок займем, клуб вместе с фойе, бухгалтерию потесним.
— Согласен. Дам команду. Иди.
В другой раз пришла:
— Прикажи, Григорий Петрович, поле распахать, на котором до войны собирались строить филиал.
— Это зачем?
— Картошку посадим. Сейчас самое время. Осенью будем со своими овощами.
— Вот как? Подсобное хозяйство, значит… А потом столовую потребуешь?
— Старую расширим.
— Все так, только кто твое поле пахать будет? Это ведь не приусадебный участок…
— Трактористы. Договорилась уже… Просят только, чтобы за бензин не вычитали. А пахать будут в нерабочее время.
— Однако ж хватка у тебя, Одинцова, — говорит Самсонов. — Ладно, скажи, чтобы приказ печатали. Фамилии сама подскажешь.
Так и жили. Парторг Лосев — из армейских политруков— когда только из госпиталя прибыл, не переставал удивляться:
— У вас, товарищ директор, свои тайные советники имеются? Это что же, по штату полагается или как?
Григорий Петрович сначала отшучивался, но однажды между ними состоялся серьезный разговор.
— Понимаешь, — сказал Самсонов, — есть в ней что-то такое, чего нет в нас. Во мне, в моем заместителе, в тебе, хоть ты и пар торг. С годами, а может, в суете дел мы что-то растратили в себе, в своей душе. А она сохранила.
Лосев только головой покрутил:
— Мистика какая-то, уважаемый товарищ Самсонов. Что мы с тобой могли потерять? Опыт? Так он, говорят, с годами приходит, совесть тоже вроде на месте…
— Не то. Может, я не так выразился, но мне все время кажется, что у Одинцовой есть какие-то свои способы воздействия на человека, на его психику, что ли. На прошлой неделе первый литейный пожалел дать второму два вагона кокса. Вызвал Сергеева, спрашиваю, в чем дело. Знаешь, что он ответил? «Запас, говорит, шею не трет»… И ведь знает, что Турков по его милости простаивает! Местничество? Факт. А почему? Как, скажи, втолковать ему, что не только цех, но и весь завод — это одно целое. И что все это — его, Сергеева! Ему принадлежит?! А таких, как он, много.
— Не вижу связи с вопросом об Одинцовой, — сказал Лосев.
— Сейчас объясню. Года три назад ей выделили квартиру. Отдельную, со всеми удобствами. Так что ты думаешь? В последний момент отказалась! В пользу Вязникова…
— Пожалела?
— Я сначала тоже так думал. Потом оказалось — нет. Вязников — столяр-модельщик. Таких мастеров, как он, поискать. Мы ж сами его с РТИ переманили. Квартиру обещали… Ну с жильем, сам знаешь, а Вязникову — вынь да положь! Прошу его по-человечески: «Обожди полгода!» — «Не хочу. Не дадите, уйду на моторный!» Что делать? Пока я голову ломал, Одинцова быстрей меня решила… Скажешь, мелочь? По сравнению с масштабами производства — да. А для нее не мелочь. Она эту квартиру сколько лет ждала! Многие ли у нас способны на такое?
Лосев с сомнением покачал головой.
— Не знаю, Григорий Петрович, нужны ли в наше время такие жертвы вообще. В конце концов можно было и на завком поднажать.
— Стоп, Лосев! Вот тут-то и загвоздка! Поднажми я, и потеряли б еще больше. Знаешь, что мне рабочие по секрету сказали? Вязников хотел получить у нас квартиру и уйти с завода! Каково? А теперь не ушел. Совесть не позволила.
Лосев усмехнулся:
— И впрямь, не пойти ли к ней в ученики?
— Зря иронизируешь. У таких, как она, не грех и поучиться!
Когда тетя Поля об этом узнала, слова директора приняла за шутку. На кой ляд ему к неграмотной бабе в ученики идти? Чему она его научит? Пироги печь? Так она сама печет их с грехом пополам. Не научилась она хитрому бабьему ремеслу. Некогда ей было учиться, да и не для кого. Это которая баба в молодых летах замуж выскочит да к строгому мужу попадет или к свекрови дельной, вот та становится мастерицей. А у тети Поли личная жизнь не получилась. С малолетства мечтала о ребенке. Лет шестнадцати влюбилась в Шурку Слепцова, Лешкиного брата. И он вроде бы всей душой к ней. Может, со временем и поженились бы, да незадача вышла. Как-то после комсомольского собрания пошел Слепцов ее провожать. Вышли за околицу, он и спрашивает: «Не осердишься, ежели я тебя поцелую?» — «Не осержусь», — ответила Полина. Тут ее Шурка обнял, а в это время, откуда ни возьмись, председатель Петр Сальников… То ли почудилось ему что нехорошее, то ли просто был он от природы злым человеком, а только пришел он на следующее комсомольское собрание и принялся стыдить обоих и разные обидные слова говорить. «Страна, говорит, социализм строит, за пролетарскую культуру борется, а у нас двое лучших комсомольцев забыли о своем интернациональном долге и предаются личным мещанским страстишкам и прочему блуду, чем позорят имя комсомольцев и подают нехороший пример несоюзной молодежи».
После такого собрания Полине впору было утопиться. Все смотрели на нее, как на порченую, а от того, что молчали, даже хуже: не начинать же самой объясняться! Шурке — что! Уехал на стройку, и все. Ему бы остаться… Может, как случайно и прояснилось бы… А он уехал. Мол, расхлебывай тут одна…
Больше уж она ни с кем в любовь не играла. Сначала Шурку ждала. Потом узнала, что он женился, и ждать перестала, но к парням с тех пор относилась с осторожностью. Так и проосторожничала до самой войны. Когда последних ухажеров забрили, пожалела, да уж поздно. С войны мало кто вернулся. Из ее товарок самой счастливой оказалась Мотя Яркова. Ее Лешка целехонький возвратился, с орденом и пятью медалями. Между прочим, Полина с ними обоими новую жизнь свою начинала. Дома их в деревне стояли рядом, и грамоте они учились вместе. Отца Полина не помнила. Жили они с матерью страсть как бедно. Может, потому она и в активистки первой записалась: болтали, будто кто — за Советскую власть, тому пайки выдавать будут… Спервоначалу-то не одна она этак-то вписалась. Мотя Яркова вписалась из-за Лешки, это все знали. Такой она и осталась: ничего своего, куда Лешка, туда и она. А Полина — наоборот. Ей чужая голова — не указ. Выучилась грамоте, стала книжки читать, поняла, что не зря вписалась, что и революция, и Советская власть, и комсомол — все это как раз для нее и для таких, как она.
Когда комсомольского секретаря Егора Чернова убили, она стала секретарем. При ней над Лешкой разразилась беда. Послали его как-то в город за газетами, а он возьми да и вступи там в спор с каким-то грамотеем. Начал свою точку зрения на мировую революцию излагать. Как же: сами с усами! Слово за слово… А Лешка — он такой: если что не по нем, лезет драться. Должно быть, он того грамотея тряхнул маленько, чтоб правоту доказать, а грамотей-то оказался кляузным. Написал куда-то, будто Лешка — троцкист или там еще кто-то…