В коммуне Бланден, в огромном доме, затерянном среди полей, Люсиль начала рисовать. Она привезла с собой акварель, чьи цвета – сиена, ярко-алый, синий кобальтовый – меня зачаровывали. Мы познакомились с Марселем, местным фермером. Тридцатилетний парень жил с родителями и никогда не хотел жениться. Однажды он провозился с нами все лето, научил доить коров, катал на тракторе, показывал конюшни. Мы считали его своим героем.
В конце месяца мы вернулись в Йерр, чтобы собрать вещи. Люсиль решила покинуть старый дом, и Жюльен переезжал к матери. Мы оставили после себя изрисованные стены, облупившийся паркет, заросший сорняками дикий сад.
Мы попрощались с мадам Рамо (соседкой) и мадам Жильбо (матерью моей подружки Сандры), мы пообещали писать и звонить друг другу, ездить в гости и не теряться.
Люсиль произвела на детей нашего квартала неизгладимое впечатление, о котором они позже нам поведали. Люсиль выглядела моложе, чем другие родительницы. Она носила легкие платья, высокие каблуки, работала в Париже и радовала глаз изящной походкой.
Когда Люсиль говорила о других матерях или обращалась к ним (даже зная их имена), она всегда официозно произносила «мадам Рамо» или «мадам Жильбо». Слово «мадам» таило в себе особое почтение к возрасту и, мне кажется, обозначало женщину, которой Люсиль так никогда и не стала, а именно – добропорядочную, принятую обществом и утвердившуюся в своих правах.
Утром Варфоломей позвонил мне из Марселя, где отныне жил, и уточнил мне некоторые детали.
Он спросил, как идет работа, я сказала, что все путем. Хотела бы я ответить, что страшно рада избавиться, наконец, от детства Люсиль, от этого далекого смутного времени, которое ускользало от меня всякий раз, стоило мне только приблизиться. Но я не хотела волновать Варфоломея.
С тех пор как Люсиль стала матерью, то есть с тех пор, как в жизни Люсиль появилась я, я отказалась от объективного повествования от третьего лица. Мне казалось, что я могу войти в текст в качестве персонажа и управлять им как бы изнутри. Но это, разумеется, была ловушка. Что я могла рассказать от лица шестимесячной, четырехлетней, десятилетней малышки (а даже и от лица сорокалетней тетеньки)? Ничего. И тем не менее я продолжаю раскручивать историю жизни своей матери, глядя на Люсиль то взрослыми, то детскими глазами, я держусь за проект книги, или это он не отпускает меня – не знаю, что хуже. Я бы хотела подробнее рассказать о Манон, но боюсь ее подвести. Писательство не открывает никаких сверхъестественных путей.
Другие люди, подобно Варфоломею, спрашивают у меня, пишу ли я, как идет работа и на каком я месте. Те, кто хорошо меня знает, редко задают вопросы, обходят тему стороной, умело пользуются перифразами и паузами.
Я всеми силами оттягиваю работу, каждое утро находя массу причин, чтобы не садиться за компьютер, – я загружаю стиральную машину, разгружаю посудомоечную машину, загружаю посудомоечную машину, разгружаю стиральную машину, страдаю от загадочной боли в пояснице, у меня сводит мышцы, у меня случаются разнообразные спазмы и приступы ревматизма. Я рву волосы на голове в прямом и переносном смысле, мечтаю выкурить двадцать пять сигарет одну за другой, рассасываю мятные и клубничные карамельные пастилки (бросила курить), бью себя по рукам и сражаюсь сама с собой. В конце концов, я вспоминаю, сколько разных дырочек надо заштопать, сколько оторванных пуговиц и подкладок пришить. Я драматизирую. Я впадаю в панику. Я делаю глубокий вдох, заставляю себя посмеяться, снимаю напряжение. Однако проблема в том, что я не могу держать дистанцию, не могу спокойно идти к цели, мои ноги и мысли словно заплетаются, и то, что раньше ощущалось как необходимое, теперь кажется надуманным.
Впрочем, ничто меня не остановит.
Иногда я мечтаю о фикшне, погружаюсь в мир своих фантазий, придумываю, сочиняю, представляю, изобретаю, делаю выбор в пользу захватывающего сюжета, перипетий, отступлений, препятствий. Я атакую непостижимую истину прошлого.А иногда я просто мечтаю побыстрее закончить эту книгу.
В конце лета 1976 года мы перебрались в Банье, поближе к Парижу. Люсиль подыскала нам квартиру в небольшом доме с белым фасадом. Я не помню, почему мы переехали, наверное, из-за работы Люсиль и аренды в Йерре, которая стала ей не по карману. Кроме того, в прежнем доме нас действительно несколько раз грабили, и в итоге у нас ничего не осталось: ни пластинок, ни украшений, ни игрушек.
В сентябре я пошла в шестой класс коллежа на окраине города, а Манон – в первый, в районную школу. Несколько месяцев я забирала сестру после занятий, но вскоре она стала возвращаться сама. Манон подружилась с соседскими девочками и наслаждалась свободой и отсутствием маминого контроля по полной программе (позже она рассказала мне о том, как долгими часами на пустыре рылась в мусорных баках в поисках сокровищ). Я же, в свою очередь, часто общалась с Тадриной, девочкой из моего класса. Мы вместе поедали тосты с «Нутеллой». Тадрина элегантно одевалась, жила в Фонтене-о-Роз – престижном районе, в квартире, от пола до потолка забитой антиквариатом, картинами и прочими предметами искусства. Мне все это казалось воплощением буржуазной жизни, роскоши и довольства, я завидовала Тадрине и мягкому ковру в гостиной, который ее мама с папой постоянно чистили, подчеркивая его исключительную ценность. Дома у Тадрины мы переодевались в вечерние платья ее матери и дефилировали перед зеркалами, а иногда слушали Боби Лапуанта, чьи песни знали наизусть. Мы придумывали ролевые игры, коллекционировали пробники духов, мастерили свечи и продавали соседям, переходя от двери к двери, чтобы скопить мне денег на лыжные каникулы – Тадрина хотела взять меня с собой. В результате мы заработали тридцать девять франков и пятьдесят сантимов. Родители совершенно не избаловали Тад, и многие годы мы дружили как сестры.
По вечерам я вместе с Манон ждала возвращения Люсиль, рисовала на стенах своей комнаты пастельными красками, мастерила из бусинок крокодила, звонила по телефону незнакомцам и болтала глупости. Люсиль поставила на телефонный диск замочек, но я быстро отыскала ключ. Мы с Тад обожали хулиганить.
В те времена Люсиль еще не исполнилось и тридцати. Она постоянно пропадала на вечеринках в таинственных, видимо, знаковых местах и общалась со странной компанией, которую составляли ее братья, сестры, ее друзья, их друзья и знакомые. Виолетта и Мило тогда жили в квартире еще с несколькими приятелями, Лизбет осталась в Эссонне, Жюстин въехала в огромный дом, сплошь заселенный молодежью, в коммуне Кламар. Мне вспоминается невообразимое количество имен: Анри, Реми, Мишель, Изабель, Клементина, Ален, Жюльетта, Кристина, Нуриа, Пабло, Северина, Даниель, Мари, Робер… Еще я помню многочисленных чилийцев и аргентинцев… В общем, пестрая компания. Сейчас, когда я слышу их имена или кто-то рассказывает, где они живут, чем занимаются, мне сложно представить себе этих людей пятидесяти– или шестидесятилетними. В моей памяти они отпечатались как молодые незрелые весельчаки. И ничего с этим не поделаешь. Даже названия мест, где мамины друзья жили в моем детстве – Кламар, Эжен-Каррьер, Вик-д’Азир, Ла Мезон де Ша, – часть моей истории, нашей истории, к которой я питаю глубокую загадочную привязанность.
В те времена что-то еще связывало Люсиль с другими людьми и с такими местами, где можно было болтать в свое удовольствие, пить и где постепенно затухала мечта об иной жизни. Именно тогда наступила эпоха разочарований. Политический раскол, соперничество разных партий и организаций, революция – то вспыхивающая, то гаснущая, и все это – на фоне комфорта и достатка старой доброй Франции, которая умело маскировала экономический, идеологический и нефтяной кризис. Насколько я знаю, Люсиль никогда не интересовалась политикой, не вступала ни в какие женские общества по защите всевозможных прав. Однако для близких Люсиль время выдалось не лучшее. Никто не хотел прощаться со своими иллюзиями.
Вскоре после нашего переезда в Банье Люсиль встретила Ниеля, юношу моложе ее самой, который жил в Кламаре вместе с Жюстин и компанией. Ниель стал любовником Люсиль. Он приходил на ужин, оставался на ночь и проводил с нами выходные. В отличие от предыдущих мужчин, которых Люсиль водила к нам домой, Ниель нам понравился (может быть, своей молодостью). Он внимательно и доброжелательно к нам относился, и я была ему очень благодарна за то, что он держал дистанцию. Мы навещали его в Кламаре, гуляли по лесу, пили горячий шоколад на кухне. Приятные воспоминания…
В течение нескольких месяцев, пока Люсиль встречалась с Ниелем, они успели посмотреть фильм об Эдварде Мунке, выставку немецкого экспрессионизма, выпить много вина и обсудить все на свете в тиши длинных ночей. Ниель разделял глубокое отчаяние Люсиль, и она могла рассуждать с ним о суициде. Мы узнали об этом позже. Тем не менее рядом с юношей, одержимым идеей смерти, Люсиль обрела подобие внутреннего покоя и гармонии. Я бы назвала союз мамы и Ниеля итальянским словом morbido, чье значение совершенно не совпадает с французским «morbide» (патологический). Для меня, не владеющей итальянским языком, перевод слова «morbido – нежный» стал открытием. Мне кажется, Люсиль и Ниеля связывало неоднозначное чувство: мама испытывала облегчение, зная, что рядом с ней человек, которому так же плохо, как ей самой.