— Если ты мне дашь свое оружие, я пойду спрошу.
— Нет, довольно и этой крови. Я не ищу мести, я не жажду ее.
— Тогда прислушайся к голосу жалости.
— Я ничего не слышу. Хотя нет, это неправда! Я слышу собственное смятение, умиротворенное смертью. В жилах этого мальчика текла моя кровь.
— Отрава умопомрачения была в нем не от твоей крови.
— Возможно. Да это не имеет значения. Единственное, что мы можем сделать для бедняги, это отнести его к воротам усадьбы, чтобы там могли его подобрать и похоронить согласно обычаю. Он, конечно, тяжеловат, но и мы не бессильны. Мы должны это сделать, хотя бы ради того, что, не ровен час, и моему первородному сыну может понадобиться подобная услуга. Понесем же это тело, избавленное уже от земных наслаждений и страданий. Но пойдем мы другой дорогой, не той, по которой шли сюда. На той дороге нас сопровождало радостное ожидание, на этой с нами будут попранные скорбь и надежда.
— Ты чувствуешь себя обманутым?
— Я никогда не чувствую себя жертвой!
И тогда они подняли с земли тело Телегона и понесли туда, куда сказал. Одиссей. Положили труп у раскрытых ворот. Двор был пуст. Полуденный зной раскалял землю.
53. Сон Одиссея.
Тяжело дышать. Невозможно закрыть глаза. Только опущу веки, они сами поднимаются. Вокруг меня трое. Высокие, худые, окутанные черной тканью, в их вьющихся волосах змеи, в угрожающе поднятых руках — бичи. Я гнев! — кричит одна. Месть! — возглашает вторая звенящим голосом. Ненависть! — третья. Вдруг они расступаются и передо мною оказывается обнаженный Ноемон, не далее, чем на расстоянии вытянутой руки. Убей! — кричат фурии. Убей! — говорит Ноемон и, приблизясь, льнет ко мне горячим своим телом, обнимает обеими руками, прижимает к себе. Я хочу его оттолкнуть, но все мое тело, недвижимое и тяжелое, будто залито застывшей бронзой. Убей, — шепчет Ноемон у самых моих уст…
54. Он пробудился с пронзительным чувством сожаления, что сон прервался. Ноемон спал неподалеку, лежа навзничь, подложив руку под голову. Но спал он, видимо, чутко, потому что при первом движении Одиссея мгновенно проснулся и раскрыл ничуть не затуманенные сном, внимательно глядящие глаза.
— Я тебя разбудил? — спросил Одиссей.
— Нет, господин, — отвечал юноша, — я уже сам хотел проснуться.
— Тебе снился дурной сон?
— Напротив, слишком хороший.
Одиссей:
— Я-то думал, благосклонный сон откроет мне, что делать дальше. Но напрасно надеялся.
— Ты хочешь возвратиться домой, господин?
Одиссей задумчиво:
— Порой мне кажется, что я предпочел бы не знать, чего я собственно хочу.
— Но ведь тебе неведом страх.
— Да, так было.
— Но и теперь так есть.
— Эх, мальчик, вера не заменяет знания.
— Но знание укрепляет веру.
— Ноемон, мой пылкий, упрямый Ноемон! Закон любви, к счастью или к несчастью, распространяется не на всех.
— Но разве люди не стремятся создавать других по своему подобию?
— И что толку во вдохновении, которое уже в зародыше несет печать конца, то есть смерти?
— Ты так сильно жаждал бессмертия?
— Не знаю. Возможно. Довольно, что я о нем думал.
— Тантал и Сизиф тоже о нем думают — вернее, должны думать, чтобы его проклинать.
— Почему ты именно о них вспомнил? На мне не тяготеют преступления, совершенные ими. Скорее я думал о человечестве, которое мог бы осчастливить.
— Ты, не желающий осчастливить одного человка?
И внезапно, не дав Одиссею разразиться гневом, омрачившим его чело, Ноемон с жаром воскликнул:
— Понимаю! Знаю, чем и как я могу тебе услужить. Дозволишь сказать?
— Только покороче и дельно.
— Возвратясь на корабль, ты скажешь так: «Боги пожелали, чтобы волшебница была предупреждена о моем прибытии. Она приняла меня с почетом и сразу же сообщила, что Телемах с товарищами, а главное, с супругой из знатного и богатого рода вскоре вернется на Итаку. По сему поводу на острове нашем воцарятся великая радость и веселье, ибо супруга Телемаха прекрасна лицом и привезет богатое приданое. Боги еще держат совет, ибо по некоторым вопросам пока не пришли к согласию. По этой-то причине до тех пор, пока все не будет решено окончательно, волшебница учтиво попросила меня оставить Ноемона у нее, дабы, когда придет надлежащий час, она могла послать его как гонца». Вот и все.
Одиссей на сей раз задумался дольше обычного, потом сказал:
— Выходит, ты хочешь меня покинуть?
— Я останусь здесь. Мое отсутствие только прибавит тебе уважения в глазах народа, господин.
— А ты не подумал, что я, возможно, буду по тебе скучать?
— Ты слишком мудр, господин, чтобы долго предаваться такому чувству. Не жалей о силе волшебства, коли ты действительно желаешь добра своему народу. Смотри, что стало с волшебницей Цирцеей, полагавшей, что она вечно останется юной, прелестной соблазнительницей. Да что я буду говорить тебе о коварной силе чар, когда ты в этом смыслишь куда больше меня, стоящего лишь на пороге житейского опыта. А я? Что я? Я заменю Телегона, буду ублажать старушек тем, чего ты был вынужден их лишить. В конце-то концов, надо же вознаградить обиженных. А мне это недорого обойдется. Я сумею их обуздать, чтобы не брыкались.
— Довольно! — вскричал Одиссей, побагровев. — Довольно нести вздор! Не прикидывайся дурачком, не то я подумаю, что в тебе больше злобного коварства, чем есть на самом деле. Избавь меня от напрасной злости, во мне и так накопилось бешенства сверх меры. И не питай чрезмерных иллюзий. Если тебе случается отгадывать мои мысли, то я знаю твои мысли, еще и не родившиеся. Итак, запомни: Одиссей не даст опутать себя даже самой пылкой любовью, как бы ни была она ему приятна, не даст, даже если порой и думает — хоть мимолетно, — что мог бы ей поддаться. Не играй со мною в любовь, ты можешь наткнуться на такое, чем подавишься. Не хватай раскаленное в огне железо. Обожжешь руки. Не искушай, потому что я найду способ избавиться от собственных искушений.
Первая ночная тень затуманила небеса, когда они, выйдя из дубравы, остановились на прибрежном холме и, видя внизу, у пристани, белый парус, начали молча спускаться по склону, заросшему одичавшим виноградом.
55. Впереди шел Одиссей, в нескольких шагах за ним — Ноемон. Пробираясь, как давеча, через чащобу разросшихся лоз, Одиссей размышлял:
Возвратиться на Итаку, да, возвратиться на Итаку. Я знаю, что это суждено, но все, что меня там ждет, — мне противно и возбуждает презрение к самому себе. Быть может, это рок стал на моей дороге беспощадным напоминанием о том, что я, столь высоко вознесенный, могу стать не символом носителя счастья, а просто тираном, еще более опасным, чем прочие, потому что он способен сделать невозможное возможным? А может, еще есть время принять дар любви и, наслаждаясь им, самому пожелать одарять? О, Одиссей, витающий между недосту ной божественностью и обычным земным бытием, которым, однако, довольствуются сонмы смертных! Я даже ке думаю, что скажу тем дурням, которые теперь скорее всего веселятся, заливают вином собственную никчемность вместе с жалкой старостью, чтобы в одурманенных их мозгах блеснули блуждающие обманные огоньки. О, если бы властелину в минуту душевного смятения было дано стать поэтом, он запел бы песнь, быть может, жестокую, однако куда более прекрасную, чем все песни бродячих певцов. Так не отказаться ли мне от власти и не поискать ли в пустыне, куда некогда удалился мой отец, свершений любви как источника свершений поэзии? И угодить, о глупец, в неволю? Чтобы, подобно шуту, носить ошейник и поводок, только невидимые чужому глазу? О, проклятое бремя лет! Почему мне не двадцать, когда так легко отдаешься в любовное рабство? Но разве ты когда-либо желал этого? Любовная бездна сводилась для меня к обычному ложу. Быть может, поэтому и влекло меня так сильно к Цирцее — я был уверен, что ни она, ни я в объятиях друг друга не утратим здравого смысла. И я тешился любовью скорее с магией и спал в объятиях волшебства, нежели видел в Цирцее живую женщину. А что, если сейчас остановиться, высказать то, что я хочу и не хочу высказать, и отложить до зари возвращение на корабль?
56. — Вижу по твоему лицу, что ты все еще на меня сердишься.
— Только это ты сумел увидеть?
— Я сам себе запрещаю смотреть глубже.
— А ты попробуй. Зачем ты закрываешь глаза?
— Чтобы лучше видеть.
— И увидел?
— Я, господин мой, не мальчик на одну или на две ночи.
— Я давно это знаю.
— И потому ты, наверно, правильно делаешь, отталкивая мою любовь.
— Когда-то ты говорил о преклонении.
— Это было так давно.
— А ты знаешь, что может произойти завтра?
— Любовь, господин, страдает близорукостью. У тебя же зоркость сокола.
— О, Ноемон, мой Ноемон, мне тоже иногда хотелось бы закрыть глаза.