На что старший из мужей, Телемос с волчьими глазами, когда-то славившийся как забияка и соблазнитель, отвечал:
— Хорошо говоришь, Одиссей. Из уст твоих льется чистый мед мудрости. Пусть дерзкими приключениями увлекается молодежь. А путешествие почтенных мужей должно быть прежде всего веселым. Радости жизни принадлежат нам!
Тут Антифос, уже беззубый и рано покрывшийся морщинами, зато славившийся богатством, прибавил:
— Я полагаю, что боги глядят более благосклонным взором на веселящихся людей, чем на дерзость и чрезмерно опасные затеи.
— Что я вижу? — вскричал Одиссей. — Наши чаши пусты! Побыстрее наполни их, Ноемон, выпьем в честь богов, дабы они и впредь были столь же милостивы к нам, как до сих пор.
44. Одиссей размышлял так:
Почему когда я вижу его издали, то хочу, чтобы он подбежал ко мне, но также и не хочу этого? Почему я сам хочу к нему подойти, а обычно поступаю наоборот? Почему я говорю: уходи, когда он приблизится, и в то же время сознаю, сколь сильно во мне желание, чтобы он оставался подле меня? Что за причина, что я не говорю того, чего хочу, а говорю то, чего не хочу? У меня было несколько мальчиков, но я брал их на свое ложе больше из любопытства, чем по страсти. Что ж до него — во всяком случае так мне кажется, — то, войди он хоть раз в мою опочивальню, я не захотел бы его отпустить, оставил бы у себя навсегда. Если бы он внезапно умер, исчез, запропастился куда-нибудь, я бы сильно по нему тосковал, сильно страдал бы. Неужели это любовь, если, жаждая ее, я одновременно чувствую враждебность, отталкивающую меня от нее? Но зачем мне щадить его, если мне придется его пережить? И если я буду отказывать себе в любзи, к чему тогда мне вечное существование? Неужели так должно быть, чтобы каждое желание жило вопреки своей обреченности на смерть? (После паузы.) Все десять лет странствий я искал обратную дорогу, а может, причиной столь долгих скитаний было желание бежать?
45. Он хлопнул в ладоши. Явился Ноемон, как всегда мгновенно и бесшумно.
— Что прикажешь, господин?
— Позови шута.
И когда тот не спеша приблизился, Одиссей, кивком отослав Коемона, спросил:
— Вот скажи мне, ты, глупый мудрила, кто я, потвоему, такой?
— Это зависит от роли, которую ты хочешь сыграть, дорогой мой.
— Ну, скажем, героя.
— Значит, ты труслив, как шакал.
— Тогда — влюбленного.
— Как тебе известно, Нарцисс утонул, ища свое лицо в зеркальной глади вод.
— В таком случае — тирана.
— Не спеши. Ты и так можешь не то, что ходить, но скакать, топча других.
— Я вижу, тебе ничем не угодишь.
— Когда овчина коротка, укрыться трудно, миленький.
— Тогда предложи что-нибудь ты сам.
— Чтобы ты наплевал на меня и на мои советы?
Казалось, Одиссей на сей раз уже ничего не ответит, однако он вдруг сказал:
— Чувствую, что я устал, Смейся-Плачь. Чем ближе цель нашего плавания, тем сильнее гнетет меня усталость.
На что шут:
— Это хорошо, Одиссей, даже очень хорошо.
— Твоя старая песня.
— На твой же старый текст.
— Почему твое «хорошо» всегда звучит уныло, даже зловеще?
— Потому что так ты слышишь.
— Никакого утешения, ни капельки бодрости!
— Ты не из тех, кто действительно нуждается в утешении.
— Но если я его жажду?
— Желание — не всегда признак срочной необходимости.
— А ты — желаешь?
— Извини, Одиссей, такого ответа в моем репертуаре не имеется! Пока прощай! Но если ты опять собою заинтересуешься, позови меня.
— Погоди! Ты же все-таки шут.
— Вернее, играю роль шута, что, впрочем, одно и то же. И уверенность в этом побуждает меня и к себе относиться шутовски. Лучше позови Ноемона и прикажи ему поводить тебя по лабиринтам его красоты.
46. Сон Одиссея.
Где я нахожусь? Неужели это мой тронный зал? Но почему тут так темно? Почему страж не зажег светильники в руках моих золотых статуй? Я сижу на своем резном троне, покрытом богатым ковром, или, может быть, мне лишь мерещится, что я сижу? Ощущение такое, словно я не существую, и все же, не существуя, я есмь. Я чувствую порывы холодного ветра — видно, двери зала открыты. Я хочу позвать: стража! однако от страха голос застревает в гортани. Но вот недра мрака чуть светлеют. Какое странное сиянье! Как будто мраморный пол с одной стороны начал дымиться, вроде бесконечно длинного жертвенного алтаря. Кто это там? Вдоль медных стен движутся чередой какие-то старики, женщины, дети. По одной стороне плакальщицы в черных накидках и черных капюшонах бредут, держа в руках факелы, опущенные, однако, пламенем к полу, отчего и кажется, будто дым идет от него. А у противоположной стены столь же медленно и торжественно шествуют люди в белом, они, правда, без факелов, зато сами излучают свет и несут белые цветы лотоса, раскрывающиеся только ночью. Стойте! — хочу я крикнуть, но голоса нет, я только слышу этот крик внутри себя…
47. Ноемон склонился над спящим Одиссеем и слегка дотронулся до его плеча.
— Господин! — шепнул он.
Одиссей тотчас проснулся и, еще сидя в постели, пристально посмотрел на склонившееся к нему лицо.
— Земля, господин! — молвил Ноемон, выпрямляясь.
Тогда Одиссей проворно вскочил с ложа, ему даже не пришлось приставить ладонь ко лбу, чтобы увидеть в розовом свете зари фиолетовую полоску суши на горизонте.
— Эя, — сказал он, однако без удивления или радости.
Оба долго стояли рядом и молчали, прислушиваясь к ритмичному плеску весел, окунаемых в воду. Наконец Одиссей сказал:
— Насколько иным казался мне этот остров много лет назад, когда я увидел его впервые.
— Более красивым? — спросил Ноемон.
— Не знаю, — отвечал Одиссей. — Я был моложе.
— Ты не знал Цирцею, господин.
— Теперь я тоже многого не знаю.
— Думаешь о Телегоне?
Одиссей внезапно засмеялся.
— Когда-то он мне приснился в забавном виде. Но это было давно. О, меня все больше охватывает уверенность, что все было давно.
Ноемон перестал вглядываться во все более отчетливо проступающие очертания острова. Опустив веки с длинными ресницами, он уставился на доски корабельной палубы.
— Когда начинаешь новую жизнь, — сказал он, — конечно, должно казаться, что все было давно.
— Что можешь ты знать о новой жизни?
— Жизнь начинается еще в более молодые лета, чем мои.
— Новая? Нет, природа только повторяет поры года, но ни одну не создает заново.
— Разбудить твоих спутников?
— Думаю, что после веселых ночных бесед они спят крепким, здоровым сном.
— И как же быть, господин?
— Последи, чтобы, когда они проснутся, у них было вдоволь вина и им не пришлось трудиться его искать, чтобы промочить пересохшие глотки. Пока они мне не понадобятся. Хотя я был бы не прочь, чтобы волшебница, по давнему своему обычаю, несколько изменила их облик. Но что я вижу? Наш шут тоже развлекается, бодрствуя. Подойди-ка поближе, раз ты проснулся так рано. Уж наверно, твои тонкие ноги стосковались по суше.
Смейся-Плачь низко поклонился.
— Они пойдут в пляс, если прикажешь.
— Даже если я скажу им — «спокойной ночи»?
— Они сразу ответят — «добрый день».
Одиссей поднял руку.
— Покамест я велю умолкнуть твоим устам. Ты, Ноемон, тоже молчи. Ветер попутный, корабль наш мчится быстро. Одному мне известен удобный вход в залив. Я сам стану за руль.
48. Земля встречала их тишиной, безлюдьем и пышной, но одичавшей растительностью. В прежнее пребывание на острове Одиссей во время одиноких прогулок неплохо изучил его и помнил, что дорога от пристани к дому волшебницы не дальняя, что проходит она по склонам плодоносных виноградников и через вековую дубраву, а затем внезапно выводит на широкую поляну, где среди приветливых садов и хозяйственных строений белеет дом Цирцеи, хотя и не большой, однако неземным своим сиянием и богатством искусных украшений изумляющий пришельца, внушая мысль о несомненном присутствии божественных сил.
Вооруженный бронзовым копьем и мечом Одиссей шел первым, за ним, слегка сутулясь, Смейся-Плачь не без труда и со все большим азартом прокладывал себе путь среди буйно разросшихся, но уже бесплодных виноградных кустов. Море густой зеленой чащи доходило им почти до плеч. Тянувшаяся по гребню холма дубрава нависала как темно-зеленая, почти черная туча.
Одиссей на минуту остановился, припоминая, стоит ли такая же тишина теперь, как та, что поразила их, когда они оказались на каменистом берегу. Да, такая же она и теперь, а может быть, еще более глубокая и всеобъемлющая. Но он также помнил, что тогда, уже идя по протоптанной средь виноградника тропинке, он слышал доносившиеся издалека вой волков и рычанье львов. Теперь же молчали даже цикады, ни один звук не колебал недвижный утренний воздух. И от этой тяжелой, гнетущей тишины казалось, что остров необитаем. Увы, очень скоро должно было выясниться, что это вовсе не так, — чары, еще более грозные, чем прежде, ожидали пришельцев, и таинственные превращения, столь жестокие, что неподготовленному к ним разуму человеческому впору было прийти в изумление и в смятение. Ноемон и Смейся-Плачь пока ничего не спрашивали, но в их молчании было больше беспокойства, даже тревоги, чем если бы они пытались подбодрить себя неуместной болтовней.