— Да, — согласился Иванов и посмотрел вниз.
Там, среди перекрещивающихся балок, забитых окон и свисающих дранок старого дома, — руки в брюки — стоял человек — явно третьего сословия с лицензией на убийство. (По аналогии вспомнил господина-без цилиндра.)
Она снова пролепетала, жарко касаясь его щеки:
— Я же говорила, они всюду ходят... с тех пор, как Дима...
"Зачем она это делает?" — мельком удивился он. У нее был запоминающийся низкий голос, в котором перекатывались горловые звуки, и, как все невысокие женщины, она имела привычку немного пристально смотреть на собеседника. Так смотрел отец, когда, прижимая локти к бокам, судорожно кашлял. Взгляд умирающего. В шестьдесят пятом он дымил через дырку в легких, чем производил на непосвященных жуткое впечатление.
— Ну что же...
Он ждал возражений. Ее реакция — она не заставила себя ждать — это движение лица и выражение глаз: "Я еще ничего не знаю..." Что за этим? Как всегда, ему было чуть смешно — она вложила в каждое слова столько подтекста.
— Тише, с-с-с... — Единственное, чего он боялся, что она испугается, и тогда действительно что-то надо будет предпринимать более радикальное, чем просто наблюдать, как человек внизу изучает номера квартир, поднося зажигалку к каждой двери. Когда он повернулся в их сторону, она, отшатнувшись, схватила Иванова за руку, и он удивленно взглянул на нее. Девушка явно была напугана.
— Ну-ну... — произнес он, и они стали осторожно подниматься на следующий этаж.
Дом был старой постройки; и среди бурых ван-дейковских тонов запустения им пришлось одолеть два пролета. В лучах света мирно плавали пылинки.
Идя следом, он переводил взгляд с деревянных перил на ее ноги.
Сложена она была прекрасно, с той единственной пропорцией, которая в идеале выпадает как подарок на миллион женщин, и он подумал, что у нее, должно быть, много поклонников и что на таких женщин всегда обращают внимание, даже если они только и воображают о себе черт знает что. Легкомысленное платье из черного ситца с завышенной талией делали ее похожей на инфантильную беременную школьницу, не осознающую своего положения. Он почему-то вспомнил, как на одном официальном вечере похожая девица, правда, чуть выше ростом, шокировала Саскию тем, что покусилась на его зад мужским пихающим движением, когда он неосторожно оказался перед ней. Слишком много в них стало откровенного секса и привычки бравировать — отголоски западного непонятного феминизма. Последний раз сын был с другой, вспомнил Иванов. Кажется, с крашеной блондинкой. "Потом спрошу", — решил он.
Там, где лестница переходила в следующую площадку, доски под ними заскрипели, и Иванов даже перестал дышать. Все-таки для таких дел он был несколько тяжеловат.
— Вот здесь, — прошептала Изюминка-Ю и, отпустив наконец его руку, стала открывать дверь большим знакомым ключом.
Иванов прислушался. Человек затаился или двигался очень осторожно. В общем, положение у них было не такое безнадежное — выше начинались чердак, где была оборудована мастерская, и крыша, и в крайнем случае можно было спуститься по пожарной лестнице, которую Иванов приметил, когда они входили в дом, в котором он давно не был и который напомнил ему того капитана-пензяка, которого он не спас. Сделал все, чтобы не мучился. До сих пор помнил задыхающийся голос и звуки пузырящейся крови из пробитой груди. Три недели в холодном подвале и неразбериха первых дней сделали свое дело. Главное было не отчаяться и не пасть духом от собственного бессилия, от душевной опустошенности. Вначале спасал спирт, просто спирт, но и потом — тоже спирт. Некоторым это помогало достаточно долго, чтобы выжить.
— Идем же!.. — произнесла она по-прежнему шепотом, смешно выговаривая букву "ж", и потянула дверь.
Из квартиры вылетел большой серый толстомордый кот, шерсть дыбом, и скрылся в провале лестничной клетки.
— Брюс! — ахнула она.
Иванов быстро вошел и захлопнул дверь. В темном узком коридоре присутствие девушки стало еще явственней, словно она обрела плоть и заполнила все пространство. Единственное, что шептал капитан, приходя в себя: "Глупо, глупо..." Когда занят своим делом, редко думаешь о чем-то путном, словно глохнешь ко всему иному.
Свой первый случай со смертельным исходом он помнил так же хорошо, как и ночной путь в собственной квартире. Когда же это было? Где-то в восемьдесят втором, когда он служил в богом забытом гарнизоне на берегу океана. Часовой. Пустынные сопки навевали не только приятные мысли об одиночестве. Зимние бураны — вершины отчаяния. Кто не пережил, вряд ли поймет. Не оттуда ли у него печальное ощущение мироздания. Вплетаясь в сознание, всегда остается то, что трогает больше всего: низкие берега озер в пушице или ревущий накат волн на скалах, подушки мха, в который выше лодыжки проваливает нога, и пустынность редких каменистых дорог. С непривычки мало кто выдерживал год-два. Рядовых не допекали шагистикой, а санчасть — проверками. Ганы не было с ним уже седьмой год, и Дима пошел в школу, хотя ему не хватало двух месяцев. Он был разбужен вестовым под утро, а через часа два, получив наставления командира части, прибыл на точку, где его ждали и где он составил акт о смерти.
— Слюнтяйство! — ругался командир. — Посылают маменькиных сынков. А ты знаешь, почему?
Он ходил по гнущимся деревянным половицам из угла в угол, разворачивался там на каблуках, так что за ним приходилось поворачиваться, и не походил на того пьющего, безынициативно-равнодушного человека, каким Иванов его знал. Спокойной жизни в течение месяца эта смерть не сулила.
— Нет, — ответил Иванов.
В невидимые щели замерзшего окна просачивался ледяной ветер.
— Правильно, всегда лучше... подальше... потише... черт возьми!
— Что? — спросил Иванов.
— Курсант, мать его... — гремел командир, — бывший... Нахамил какому-то генералу, и тот пообещал упечь его в такое место, где небо с овчинку.
— Понятно, — сказал Иванов.
Что он мог еще добавить? Со временем ты приучаешься быть равнодушным.
— И упек! А нам расхлебывать!
Иванов поднялся.
— Значит, так, — командир застыл в углу, приняв решение, — никакого правдолюбства. Несчастный случай с оружием. Как угодно. Дуракам закон не писан. Вывезти в бригаду, пусть там с родственниками сами разбираются.
— Понятно, — повторил Иванов и вышел.
Он не считал, что тогда сплоховал. Просто у него не было выбора.
Часовой застрелился на рассвете и стрелял в голову, так что черепная крышка у него была разворочена и имела вид чаши с неровными краями, полной бесформенных осколков и мозга. Шапку перед выстрелом он почему-то снял.
Командир так и не узнал, что рассказ об этом случае через года полтора был опубликовал в "Харберсе", что для самого автора было большой неожиданностью.
Рассказ назывался "Случай в Земляном", и в нем часовой выстрелил себе в грудь из автомата, а не из пистолета, как было на самом деле. Тогда автору эта деталь показалась весьма существенной по композиционному построению. Он даже не знал, а только мог строить догадки, каким образом рассказ попал за океан. Пожалуй, это был его последний из реалистических рассказов, больше он их не писал, потому что, как только начинал что-то подобное, его охватывало чувство отчаяния, ибо реальность с некоторого момента оказалась ему не по плечу не в смысле "не дотянуться", а в смысле "не упасть". С тех пор у него всегда присутствовала маленькая чертовщина или просто игра, с которой было труднее, но которая спасала от реальности и делала его неуязвимым; и это состояние можно было культивировать как угодно долго без всяких претензий к миру, потому что это было его внутреннее, и он не был склонен навязывать свою точку зрения, может быть, только за исключением читателей, но ведь у каждого всегда было свое право выбора, и он это право уважал, как уважал свое — не читать плохих вещей.
Он услышал, как она настороженно дышит, и понял, что дело нешуточное. Он мог поклясться, что она позвонила не для того, чтобы прогуляться с ним в эти трущобы.
Тогда у капитана он отсосал четыре литра жидкости, но это ни к чему не привело. Пневмоторакс. Сердце ни к черту. Он терял его несколько часов — при скудности медбатальона, и ничего не смог сделать — то, чего себе никогда не простил.
Пахло заброшенным домом и одиноким котом. Сквозь узкое кухонное окно виднелся золоченый купол церкви. На стене карандашом было начертано нецензурное изречение, заканчивающееся: "... я дух святой, я здрав душой...".
"Почему ему нравится жить в такой дыре? — думал Иванов. — Есть люди, которые просто созданы для грязи".
Последний раз сын затащил его к себе на встречу с очередным проповедником — последователем джайнизма — объяснять неясное еще более неясным. Новоявленный имел лунообразное лицо, усы, модную косичку и пил только дождевую воду. Наставительные речи были слишком наставительны даже для бородатых и не очень умытых Саш и Аликов, обычно дающих сто очков вперед по части велеречивости. Единственное, чего не хватало, — терпимости к чужим мнениям, словно все заранее должны ходить по одной половице. Вечный умственный климакс. Пережевывание чужих идей, выдаваемых за свои с особым красноречием. Немужская плаксивость по раздавленному таракану. Восторженность падшего ангела в виде демонстрируемой непререкаемости или шор на глазах. Преклонение перед всеми ушедшими и новоявленными. Отсутствие представления о том, что "это" сидит и сидело в каждом бог весть с каких времен и что "это" вообще свойство человечества — копаться в заумности и называть собственную чувствительность метафизикой. Парадокс только тогда парадокс, когда вызывает мурашки по спине. Но к парадоксам чаще привыкают, чем удивляются. Человек, в общем-то, обретается только внутри возможностей человека.