Трудно сказать, были ли Сталиным просчитаны в точности все последствия, или он просто доверился своей интуиции, но результаты превзошли все ожидания. Фактически вся страна встала на колени, и каждый обреченно ждал своей участи.
Поскольку никакой (по крайней мере, видимой и доступной человеческому пониманию) логики в наступившем и стремительно набиравшем обороты Большом Терроре не было, его нельзя было объяснить и потребностью в этнической чистке. Скорее всего, если в мыслях Сталина такая задача и присутствовала, то он с ней тогда еще ни с кем не делился: она раскроется лишь через несколько лет. Евреи страдали ничуть не больше, но и не меньше, чем все остальные.
Правда, подозрение в том, что без «еврейского вопроса» не обошлось, возникло уже в 1933 году, когда с подачи Сталина был брошен первый пробный камешек – сколочена в лубянских кабинетах никогда не существовавшая «контрреволюционная троцкистская группа», которую для отвода глаз стали называть группой Ивана Смирнова, Тер-Ваганяна и Преображенского: ни одного еврея! На самом деле в «группе» из восьмидесяти шести человек их было пятьдесят три, из-за чего это «совершенно секретное» дело стали в партийных кругах, где о нем все же было известно, называть «делом Бейлиса»[24].
В мифический «Московский центр», который Сталин повелел «создать», чтобы арестовать 16 декабря 1934 года своих заклятых друзей Зиновьева и Каменева, впихнули в общей сложности 18 человек (для начала этой цифры оказалось достаточно) и к этим двум «главным» евреям добавили еще пятерых. Заподозрить Сталина в антисемитизме и на сей раз было невозможно – процент евреев на руководящих постах, откуда рекрутировались все новые и новые враги народа, был и в самом деле велик[25].
Однако в сколоченной параллельно, в те же самые дни, «ленинградской контрреволюционной группе» (общим числом в 843 человека), главным образом, кстати сказать, не из партийных функционеров, а из среды рабочих и служащих весьма среднего уровня, количество евреев не могло не обратить на себя внимания: оно превысило 60 процентов. Но и это еще можно было бы при желании объяснить особой, «специфически еврейской», приверженностью к оппозицинности.
Однако произошло событие, для тогдашней советской реальности знаменательное. В группу, отобранную для первого судебного процесса, вошло 17 евреев из 77 привлеченных к ответственности, и впервые за годы большевизма они были обозначены по своей этнической принадлежности[26]. Среди обвиняемых (и обвиненных) была и Сарра Равич[27].
Здесь я позволю себе сделать одно отступление, связанное с моими личными воспоминаниями. Оно имеет самое прямое отношение к теме.
В 1956 году, когда началась кратковременная хрущевская «оттепель» и стал активно развиваться процесс реабилитации жертв Большого Террора, моя мать, которая в качестве адвоката много занималась делами такого рода, предложила мне поехать вместе с ней на встречу с одной, вернувшейся из лагеря, жертвой. Эта жертва, как объяснила мама, нуждалась в ее помощи. Обычно, естественно, не она ездила к своим клиентам, а те приходили к ней. Но женщина, которая ее сейчас ожидала, не могла передвигаться, и мама не просто из сострадания, а из уважения к ее драматичной судьбе, вызвалась поехать сама. Я, к тому времени тоже адвокат, помогал ей в ведении этих дел, оттого и поехал с нею.
Просившая о помощи женщина пребывала не в своей квартире (таковой у нее все еще не было), а у знакомых, живших в знаменитом Доме на набережной, то есть гигантском Доме правительства, три четверти обитателей которого в тридцатые годы переместились или в безымянные могилы, или в Гулаг. Нас встретила укутанная в два пледа, несмотря на июльскую жару, согнувшаяся в три погибели, скрючившаяся, совершенно седая женщина с поразительно живыми – по-молодому живыми – глазами, сохранившая столь же молодой, задорно молодой, голос. Ее звали Сарра Наумовна Равич.
Точнее, ее звали ОЛЬГА Наумовна. Саррой она оставалась только по паспорту, в быту же и на работе она для всех была Ольгой. Ничего не тая, она объяснила, что партийная, агитационная работа, которой ей пришлось заниматься многие годы, не допускала фиксирования внимания аудитории, да и просто всех, с кем она то службе общалась, на ее национальной принадлежности. «Это мешало бы пропагандистскому эффекту», – объясняла – по своей, кстати, инициативе – она, хотя мне казалось, что и объяснений никаких не требовалось: называй себя, как хочешь, кому какое до этого дело?! Но так, вероятно, казалось только мне.
Ольга Наумовна состояла в партии большевиков с 1903 года, была близким другом (а впоследствии, после смерти Златы Ионовны Лилиной, и женой) Зиновьева, вместе с ним и, стало быть, с Лениным находилась в эмиграции. Все они вернулись – через Германию, в запломбированном вагоне – из Швейцарии в Россию в апреле 1917 года. Она работала в Петрограде в команде Зиновьева, переменив много постов. После убийства Урицкого заняла на короткое время его пост, став комиссаром внутренних дел Союза коммун Северной области, то есть «по долгу службы» принимала непосредственное участие в терроре. Делегат многих партийных съездов, член Центральной Контрольной комиссии партии, она примкнула, естественно, к зиновьевской оппозиции. Ей пришлось разделить – по счастью, не до конца – участь своего друга и мужа. Равич исключили из партии, сослали, а через несколько дней после ареста Зиновьева арестовали и ее (22 декабря 1934 года).
Ее четырежды судила лубянская «тройка», и все же она отделалась лишь тюрьмой и ссылкой, избежав палаческой пули. Получив реабилитационные документы и вернувшись в Москву, она стала хлопотать о посмертной реабилитации Зиновьева (всех других родных и близких Зиновьева уже успели истребить), наивно полагая, что вот-вот справедливость и тут восторжествует. Эти хлопоты и побудили ее обратиться к моей матери: Равич просила ее взять на себя юридическую аргументацию ходатайств, сохранив за собой аргументацию политическую. Но до реабилитации Зиновьева надо было еще ждать тридцать пять лет, а самой Ольге-Сарре Наумовне оставалось жить только год.
Я не стал бы в этой книге вспоминать о встрече с одной из неисчислимых жертв сталинского террора (таких встреч было немало), если бы меня не поразил ее рассказ о том, как на протяжении разных десятилетий (она арестовывалась и соответственно допрашивалась в 1934, 1937, 1946 и 1951 годах) менялась тональность следователей, когда в канву допросов так или иначе вплеталась еврейская тема. В 1934 году, рассказывала Равич, следователи этой темы не касались вообще и даже в анкетных данных, которые должен был сообщить следователю каждый допрашиваемый, графы «национальность» еще не было вовсе. В 1937 году графа появилась, но следователи этой темы старательно избегали, фиксируя внимание лишь на том, что Равич «продалась врагам народа». Один из следователей, глумясь над нею, гнусно именовал ее «шлюхой» (ей было тогда 58 лет), но ни разу не использовал прилагательное: «еврейская» или «жидовская». Но уже в 1946-м другой следователь издевательски допытывался, почему в разговоре и даже в иных документах ее называли Ольгой, а не Саррой, и пытался даже извлечь из этого какой-то криминал («признайтесь, что в контрреволюционных целях вы пытались скрыть свое еврейское происхождение»). А в 1951-м совсем откровенно называл семидесятидвухлетнюю подследственную не иначе как «старой жидовкой», «крючконосой уродиной», «тель-авивской гнидой» и, омерзительно картавя, приговаривал: «Ну что, Саррочка, будем колоться?»
Эволюция лубянского отношения к «теме» на протяжении этих десятилетий станет еще понятней, когда мы пройдем все этапы прогрессировавшего сталинского юдофобства.
Если судить по витрине советской жизни, для подозрений в государственном юдофобстве не было никаких оснований. Да его тогда и, действительно, не было – в тех формах, с которыми сопрягается сегодняшнее о нем представление.
Именно в 1934 году произошло событие, расцененное не самыми глупыми, признаться, людьми как мудрейшее решение векового «еврейского вопроса»: 7 мая (только что прошел 17-й съезд, явившийся полным сталинским триумфом: Зиновьев и Каменев покаялись и признали свои «ошибки») было объявлено о создании Еврейской автономной области. Строго говоря, ничего неожиданного не случилось: ведь шестью годами раньше, в марте 1928 года, параллельно с заселением евреями степного Крыма, было решено создать еще один еврейский национальный район совсем в другом конце страны – вокруг железнодорожной станции Тихонькая, которая вскоре превратилась в маленький городок Биробиджан – придуманную сталинским гением новоявленную еврейскую «столицу». Этому правительственному решению сначала нигде не придавали большого значения – на проекте еврейского Крыма тогда еще не был поставлен крест.
Но и началу тридцатых годов план создания еврейского национально-территориального очага в северном Крыму окончательно рухнул, хотя там все еще не только существовали, а даже процветали десятки колхозов и совхозов, благодаря чему еврейские имена так непривычно стали мелькать в списках награждаемых орденами хлеборобов и скотоводов. С помощью благотворительных зарубежных организаций, прежде всего американского «Агроджойнта», еврейские земледельческие организации в Крыму и прилегающих к нему районах южной Украины получили огромное количество сельскохозяйственной техники и племенного скота, что позволило им разбогатеть в неслыханно короткий срок. Еврейская беднота, преимущественно из городков бывшей черты оседлости, хлынула в эти необжитые районы с не слишком, кстати сказать, благоприятным климатом (сильные ветра, песчаные бури, резкие перепады температур!), но зато близкие к местам давнишней еврейской оседлости, и, обжив, буквально за считанные годы преобразила их.