Немец с головой мертвеца и пронзительными, ненавидящими глазами был для него воплощением врага. Весь он до удивления походил на десятки раз виденного плакатного фашиста.
В школе висел лист картона, на котором был нарисован фашист, бросающий в огонь плачущего младенца. Серега вздрогнул, когда впервые увидел этот рисунок. На плакате был т о т с а м ы й фашист, тот, из лагеря.
Серега рассказал об этом знакомому своему конвоиру — сержанту, но сержант только рассмеялся, он сказал, что рисунок еще не документ, рисунок — это придуманное, и нельзя наказывать пленного только за то, что он похож на придуманного художником фашиста. Но Серегу эти слова ни капельки не убедили. Он-то знал, всем своим сердцем чувствовал, что прав он, а не сержант.
И Серега боялся этого немца, он на расстоянии чувствовал, как из того исходят тугие волны клокочущей злобы.
В тот день у Мирчо было прекрасное настроение. Только что передали, что под Сталинградом разгромили целую армию фашистов, и всем казалось, что войне уже скоро придет конец. Мирчо играл только веселое. Казалось, скрипка рвется у него из рук, трепещет, как живая, и все вокруг невольно улыбались, притопывали башмаками — то ли от мороза, то ли от музыки.
Вокруг Мирчо стояли вперемежку конвоиры и пленные, а Серега сидел в центре круга на бревне, хлопал по нему ладонями и тихо смеялся.
Он не заметил, как подошел ТОТ немец. Увидел его только, когда он оттолкнул какого-то пленного и шагнул в круг. Увидел его остановившиеся, совсем мертвые глаза.
Немец, четко шагая, подошел к Мирчо, вырвал левой рукой у него скрипку, нагнулся и деловито разбил ее о бревно на тысячу кусков. Раздался сухой треск и тонкий звон струны.
Потом немец по-прежнему четко выпрямился и коротко и резко ударил Мирно по голове маленьким стальным ломиком, зажатым в правой руке.
И опять Серега услыхал хруст. Такая стояла тишина.
Потом он бросился на фашиста и тут же отлетел от резкого жестокого удара ногой и, корчась на земле от боли, услыхал крик десятков людей.
И сквозь слезы, сквозь боль он видел будто кусочки большой картины — вот немец размахивает ломиком, вот он ударил одного пленного, второго; разбегаются пленные, вот бешено рвущий с плеча автомат конвоир-сержант, вот он поднимает автомат — короткая трескучая очередь, и немец, надломившись, падает между ним и Мирно.
И все. Конец.
Что было дальше, он не помнил.
Серега долго болел тогда, после этой истории. Не выходил из дому, вздрагивал, если на него пристально кто-нибудь взглядывал.
И никому не рассказывал, не мог рассказать о Мирчо. Язык у него не поворачивался. А потом Серегу и маму судьба забросила еще дальше к югу от Ленинграда.
И они угодили в трескучие морозы, даром что юг. И были длиннющие очереди за хлебом, и обгорелые костлявые развалины домов, и люди, не успевшие еще забыть той, недавней жизни в оккупации — в потемках, съежившись, шепотом.
Немцев прогнали ровно год назад. Война второй раз горячим валом прокатилась через Таганрог, спалила, смяла все, что не успела в первый, и теперь грохотала где-то там, далеко.
И как зеленую пену, она несла перед собой фашистов.
А потом настало лето сорок четвертого года. И все, что способно было плодоносить, казалось, из кожи вон лезло, чтобы порадовать людей. Будто деревья понимали, что люди намыкались, наголодались сверх меры, будто деревья понимали это и трещали от обилия яблок, абрикосов, груш и сладкой ягоды жерделы. Будто земля тоже понимала. На бахчах вызревали великанские арбузы и дыни. И пшеница вымахала в рост человека, и рожь.
Будто они понимали...
А может быть, слишком щедро землю полили кровью.
Был жаркий август. Стол стоял под акацией, и на столе было много еды. По тем временам он просто ломился от всяких вкусных штуковин.
А Серега сидел красный и счастливый, потому что это был его праздник, его день рождения. И еще потому, что к нему пришел герой.
Не со всяким мальчишкой в день рождения сидит рядом человек с золотой звездочкой на груди. А с ним сидел.
Его звали дядя Феликс, и у него была одна рука — левая. Но он и одной управлялся половчее многих, у которых две.
Он налил Сереге в кружку лимонаду и сказал:
— Ты скоро вырастешь, не расстраивайся. Это только кажется, что время ползет как черепаха. Это только так кажется, ты уж мне поверь.
И этими словами поразил его необычайно. Сереге показалось, будто он стал прозрачный и дяде Феликсу видно, какие в нем живут мысли.
Потом гость взял бутылку водки и ловко, как фокусник, стукнул донышком о каблук — вышиб пробку, не расплескав при этом ни капли.
Он смущенно улыбнулся, глядя в Серегины изумленные глаза, и покачал головой.
А как хорошо он улыбался! И какой у него был голос — чуть хрипловатый, спокойный и добрый!
Э, да что там говорить...
За столом был еще один мужчина — сосед Игорь Полуянович, экономист. Но он не в счет. У него была какая-то болезнь. От сидячей жизни. В армию его не взяли, и всю войну он пробыл в Таганроге. И во время оккупации тоже.
Он носил гимнастерку и галифе. И казался бы совсем военным человеком, если бы не ходил раскорякой и не был бы таким жирным. Он считался во дворе самым умным. Он умел жить. Так он говорил. И еще он говорил всякие слова — очень патриотические, очень воинственные, и очень часто.
Но тогда за столом он сник.
Только морщился иногда да потирал узкий, извилистый нос. Он всегда так делал, когда его мучили боли.
А женщины выпили по стопочке и расхрабрились, и расшумелись. И все наперебой ухаживали за дядей Феликсом — подливали, накладывали, пододвигали.
Только Серегина мама сидела тихо. Она положила подбородок на сцепленные пальцы и глядела на сына. Но Серега знал, что она не видит никого вокруг. А глаза ее глядят внутрь, в себя. Она уже давно так глядела, потому, что давно они не получали писем.
А за столом шумели все сильнее. И еще радио орало. Радио стояло на подоконнике распахнутого окна и даже подпрыгивало от усердия — наяривало марши.
И если забыть на минутку о письмах, становилось весело и легко.
За столом начали петь.
Звенящим, напряженным от старания голосом запевала Надя, соседка:
Распрягайте, хло-опцы, коней,Тай лягайте по-очивать...
Она привалилась тугим загорелым плечом к плечу дяди Феликса, и глаза у нее сделались странные и незнакомые.
А дядя Феликс улыбался и украдкой гладил ее по колену. Надя сидела справа, и ему неудобно было гладить ее левой рукой. Но у него была только одна рука.
Во дворе шепотом передавали, что во время оккупации Надя гуляла с немцами. Никто этого не видел, но говорили, что она очень хитрая.
И однажды Серега спросил ее об этом. Она отпрянула, будто он ударил ее кулаком в лицо, затрясла головой и заплакала. Потом обняла акацию, повисла на ней, будто ее не держали ноги. Она так плакала и такие у нее были глаза, что Серега засомневался. Мало ли о чем нашепчут эти бабки.
Но все равно ему не хотелось, чтобы Надя прижималась к его герою. Дядя Феликс пришел к нему. Это был его день рождения. И Сереге было неприятно. Но он не знал, как сделать, чтобы она не прижималась.
За столом все уже подхватили песню. Один Серега не пел да Игорь Полуянович. Он все время кривился и теребил свой нос.
И вдруг дядя Феликс отпрянул от Нади, поднял руку. Песня оборвалась. Стало тихо-тихо. Серега с ужасом уставился на дядю Феликса: неужто он и вправду знает все, о чем думают вокруг?!
И тут раздался голос, при звуке которого стихал тогда любой шум.
Говорил Левитан.
«От Советского Информбюро...»
У Серегиной мамы глаза стали в пол-лица и такие напряженные, что всем сделалось страшно. Почему-то она всегда ждала, что скажут об отце. Но о нем не сказали.
Было 25 августа 1944 года. В этот день Румыния стала нашим союзником. Она объявила Германии войну.
За столом снова зашумели, и Игорь Полуянович сказал:
— Ишь, союзнички! Небось, раньше не объявляли. Раньше в нас стреляли. А как приперло, так сразу...
А радио уже выплескивало веселую, чуть диковинную музыку. Заливались, вскрикивали скрипки. Серега узнал эту мелодию. Дядя Феликс прислушался, потом повернулся к Игорю Полуяновичу:
— Стреляли, говорите? Точно, стреляли... А иной раз и не стреляли.
Он рассмеялся, видно, вспомнил какую-то веселую историю и покрутил головой.
— Ох, вояки... Не любят они это дело. Они петь любят и еще солнышко.
Он снова погладил Надю, а она совсем уж нахально навалилась на него грудью и стала похожа на кошку — вот-вот замурлычет. Но дяде Феликсу это, видно, очень нравилось. Он улыбался.
Все это Серега уже видел будто издалека, а потом и совсем перестал видеть.
Неожиданно и стол и гости отодвинулись куда-то далеко-далеко, и он остался один.
И вновь с самого начала увидел и пережил ту историю с румыном.
— О чем задумался, новорожденный?
Серега вздрогнул и очнулся. Вокруг шумели раскрасневшиеся гости.