— Дуралей вы, Миша. Молодой еще, совсем новенький дуралей, — ласково отозвался Травкин, и Мишка ни капельки не обиделся, а только улыбнулся.
Все пятеро чувствовали какую-то странную, впервые пришедшую к ним нежность друг к другу. Саньке вдруг захотелось погладить Мишку по голове. И он протянул руку и погладил. И никто не удивился, только сам Балашов вдруг сконфузился и легонько щелкнул Мишку в лоб.
— Ну, перекурили и хватит. Айда наверх, — сказал он.
Но никто не пошевелился. Никому не хотелось уходить.
И Филимонов вдруг подумал, что он один-единственный раз чувствовал такую же чистую нежность к другому человеку, но тот человек была женщина и было это давным-давно.
Стояло тогда знойное, южнорусское лето, вокруг грохотала огромная стройка, а он, совсем еще молоденький парнишка, ходил одуревший от неожиданной, не осознанной еще им самим любви, ходил переполненный нежностью, и ему хотелось обнять всякого человека и всякому человеку на свете говорить только добрые и ласковые слова.
А потом случилось несчастье — дикая в своей нелепости смерть друга.
А после случилось второе несчастье, которое чуть не окончилось смертью его, Филимонова, живой души.
И как это вышло, он не понимал до сих пор, потому что он хотел тогда всем только доброго, а получилось зло не кому-нибудь, а самому его близкому, самому родному тогда человеку.
Дорога утопает в пухлой невесомой пыли. Если ступить на нее босыми ногами, текучая эта пыль мгновенно раздается и ноги почти не ощущают ее.
А за развилкой пыль висит в воздухе. Она не успевает оседать, потому что тупорылые МАЗы поминутно тревожат ее. Надсадно рыча, они грызут ухабистые километры, МАЗ за МАЗом, — упорные, мордастые, железные. Они возят бетон для котлована.
А вокруг степь. Желтая и раскаленная.
Издали стройка кажется покрытой куполом из дымчатого стекла. За этим куполом угадывается суетливое движение. Будто кто-то ныряет, хищный, большой и проворный.
Четких границ у пылевого купола нет. Когда к нему приближаешься, он отодвигается все дальше, пока не оказываешься в центре, в полупрозрачном, не очень-то реальном мире, у котлована.
— Федька убилси-и-и!!!
Пронзительный вопль просверлил в пыльном пекле красную дыру, напряженную, как разинутый в крике рот.
— Федька убилси-и-и!!!
— Ну и что ты за ими ходишь? Не видишь — любятся они, лишний ты. А ты все ходишь, все ходишь! Как все равно этот... хвост!
— От же! И чего ты, ей-богу, дядя Семен, чего ты? Хвост! Друзья они мне, понял? И Федька первый на свете друг, и Аленка. И ничего я за ними не хожу, мы вместе ходим. Потому что — друзья. Понял?
— «По-о-нял»... Чего ж не понять-то... Дурачок ты, Серега, вот што. Глупый. Друзья... Только при иных делах — брат родной лишний, не то что друг. И девку поделить никак нельзя.
— Это Аленка-то девка?! Ну, сказанул. И какие такие «иные» дела? Эх, дядя Семен, голова у тебя седая, а...
— Да ладно тебе, ладно! Взвился! Гляди — не маленький. Восемнадцать уж стукнуло. Понимать должен — любовь у них.
— Скажешь тоже — любовь. Ничего вы, старые, не понимаете. Дружим мы, понял?
— Да понял я, понял...
— Федька убилси-и-и!!!
— Ну чего приуныл-то, парень?
— Так.
— Может, случилось что?
— Так, говорю!
— Ну, гляди — так! А где дружки? Федька с Аленкой где?
— В степь ушли.
— А ты што ж?
— Не пошел я.
— Не поше-о-ол! Понял, значит?
— Да что ты ко мне вяжешься, дядя Семен?! Чего пристаешь-то? Все как взбесились! У Федьки с Аленкой глаза вовсе сумасшедшие и одинаковые совсем, хоть и цвета разного. От жары это, что ли? Так и липнут друг к другу, так и липнут, разойтись не могут. А глаза вовсе сумасшедшие и лица глупые. Глядеть противно. Их на рыбалку зовешь, а они не слышат. Прямо в ухо орешь, дуракам, а они только улыбаются, как лунатики. За руки держатся и улыбаются. И молчат.
— Ага!
— Что «ага»?
— Хорошо, говорю. Все правильно. А как рыбалка?
— Рыба-алка! Весь выходной испортили. Хотели с бредешком походить, я уж и озерцо приглядел — блеск!
— Ну?
— Фига с два! Я им бредень показываю, а они от меня в другую сторону, в обнимку и еще это...
— Что?
— Целуются...
— Федька убилси-и-и!!!
— Дядя Семен, а она ведь красивая..,
— Кто?
— Да Аленка.
— Ну уж прям-таки красавица!
— Нет, красивая... Глаза у нее в таких крапинках... в золотых, а шея... высокая. И зуб один... впереди... кривенький.
— Чего ж красивого, ежели зуб кривой?
— Не-ет, красиво... А Федька вчера с Веркой Спиваковой на танцы ходил. Аленке говорит, курсы у меня, а сам на танцы. С Веркой.
— Ишь ты! А Аленка?
— Она-то не знала. Иди, говорит, Федя. Я с Серегой посижу, только приходи поскорее. Мы тебя ждать станем. С Серегой. И рукой его по щеке погладила. Вот так — ме-едленно... Я на нее поглядел, а у нее и лица-то нет — одни глаза, вот такущие, громадные.
— А Федька?
— А он, зараза, в моем пиджаке костюмном, в черном, стоит, специально для Верки выпросил. Ты уж, говорит, Аленка, не жди. Я поздно приду, ты ложись. Я, говорит, усталый приду. Так и сказал, собака, «усталый»! И еще улыбается.
— Нда-а, брат. Вот как оно выходит...
— Выходит... Красивая она, дядя Семен!
Толпа глухо ворочалась вокруг самосвала, колыхалась, распаренная, жаркая.
Федька лежал припудренный пылью. Он лежал в удобной, покойной позе, и казалось, ему одному в этом пекле прохладно и хорошо. И оттого он был какой-то чужой, нездешний. Отдыхает себе нездешний спокойный человек. Серега глядел на него и никак не мог взять в толк, почему все орут о Федьке. При чем здесь Федька? И потом мертвые не такие. Серега точно знал: таких не бывает — нестрашных и красивых.
А раз это не Федька и не мертвый, то и понятно, почему Сереге совсем его не жалко. А жалко другого человека — шофера.
Вот этого уж да! Этого уж было жалко! Красный, обливающийся горячим потом шофер топтался вокруг лежащего, все время норовя оказаться к нему спиной, хватал людей короткопалыми, черными от мазута руками, заглядывал припухшими глазами в лица и говорил, говорил одно и то же. Без конца.
— Братишки! Как же это, братишки? А? Подвези, говорит. А сам на подножку — прыг. Я ему: садись, браток, в кабину. А он: жарко, говорит. Я на ветерке. И свистит, понимаете, свистит вот это... ну, вы знаете, из картины, недавно крутили: фю-фю-фю, фю, фю, знаете. И вдруг на яме тряхнуло. Гляжу, а его нету. Остановился, выглянул — он на обочине лежит. Ну, думаю, придуривает. Пугает, думаю. Я к нему задним ходом. Вставай, говорю. Он лежит. Вставай! Я вышел, голову ему поднял, а на ней... на ней — всего-то пятнышко с пятачок, махонькое. Видно, углом кузова на лету двинуло. Братишки! Как же это, а?..
Шофер на пальцах показывал, какое маленькое, ничтожное эта пятнышко. Показывал упорно, прямо пед самый нос совал всем темный потрескавшийся ноготь. Будто от размера пятнышка зависело его спасение.
Он прикоснулся к Сереге, и того поразило, что руки шофера, такие здоровые на вид, оказались вялыми, бессильными и холодными, как две рыбины.
И вдруг шофер, и самосвал, и лежащий нездешний человек куда-то делись, куда-то пропали, потому что Серега увидел Аленку.
Она бежала быстро-быстро и как-то боком, а одета была в старенькое застиранное платье, которое ей было уже мало, но Сереге оно нравилось больше других. Она надевала его, прибирая комнату, полы в нем мыла, окна.
Быстро мелькали гладкие коленки.
Лицо у Аленки было совсем белое, и закушена губа.
— Федя! — звонко позвала Аленка и остановилась, прижав к груди кулаки. Толпа затихла и раздалась.
Аленка стремительно и молча прошла в круг, присела на миг и вдруг вскочила, заметалась, как слепая, натыкаясь на людей.
Потом она прорвалась сквозь толпу и побежала в степь.
А Серега все еще стоял неподвижно, медленно соображая, чувствуя себя как в душном, вязком сне.
Он побежал за ней.
Стегал по ногам бурьян. Пропотевшая брезентовая роба жестяно гремела.
Серега бежал быстро, как мог, тяжко впечатывая в глухую землю сапоги. Но Аленка была все впереди.
Сквозь едкий пот, заливавший глаза, Серега видел мелькающие икры, и нежные ямки под коленями, и узкую стремительную спину. И ему казалось, что Аленка летит, не касаясь земли.
Воздух уже стал прозрачный, а небо синее, будто промытое колодезной чистой водой, а то другое, выцветшее и пыльное небо осталось позади. И позади в мутном мареве скрылись люди, и беда, и бессмысленный страшный вопль.
И в целом свете остались только он да Аленка.
Серега чувствовал, что бежать больше не может. Казалось, что сердце распухло и заполнило всю грудь и теперь колотилось в горле. Но он все бежал и бежал. И от этого бега и жары в голове у него все перепуталось, будто взболталось, и он уже не понимал, зачем так, надрываясь, бежит по гладкой пустой степи.
Он знал только одно: надо спасти Аленку, догнать и спасти, укрыть жесткой робой, прижать покрепче и шептать ей, шептать какие-то неведомые, никогда раньше не говоренные слова. Тогда все будет хорошо.