не дойдет. «Они приблизятся к самому краю, но потом все-таки как-нибудь договорятся», — полагали Манны. Первого августа дети решили показать родителям собственную постановку драмы «Пандора», над которой они долго трудились, но неожиданно все изменилось. «Родители стояли на террасе и складывали пледы, которые приготовили было для послеобеденного отдыха. Отец устремил взгляд на горы, над которыми клубились облака. „Теперь на небе скоро может появиться и кровавый меч“, — сказал отец».
Эта сцена почти одинаково запомнилась всем детям. Но если Эрика, в порыве возвышенных чувств, пишет, что при подобных обстоятельствах любая мысль о мешочничестве просто немыслима, то остальные дети подчеркивают сколь удивительную, столь и непривычную активность матери в те дни: она «звонила фрау Хольцмайер и просила привезти масла и яиц хотя бы на ближайшие дни». Голо Манн даже помнит, как они сами, впятером, отправились на телеге «в деревню», чтобы купить «по меньшей мере, фунтов двадцать муки». О последующих годах сохранилось множество полных восхищения воспоминаний (наряду с ее собственными) о том, как поздним вечером усталая и вконец обессиленная поездками на велосипеде по окрестностям Мюнхена, Катя Манн возвращалась домой, нагруженная огромными хозяйственными сумками, полными снеди.
В те трудные дни, когда речь шла об обеспечении семьи самым необходимым, в хозяйке дома открылись небывалые способности. Дети свидетельствуют о ее величайшей одаренности в умении так ловко обходить все существовавшие ограничения, что когда в конце войны действительно начался настоящий голод и рынок мог предложить лишь «белок, ворон и воробьев», этот тяжелейший период показался им очередным приключением. Мы носили одежду из «дерюги и деревянные башмаки», как все деревенские мальчишки и девчонки, а то и вовсе до самой осени бегали босиком и «за кусок хлеба бились, как чайки».
Естественно, о каком бы то ни было щадящем режиме не могло быть и речи, когда на хозяйке дома лежало огромное, часто доводящее до изнеможения бремя забот. Но казалось, силы ее возрастали по мере увеличения нагрузки. Реже прибегали и к помощи родителей. Можно сказать, Катя Прингсхайм впервые в жизни освободилась от материнской опеки, к тому же Хедвиг Прингсхайм сама была настолько поглощена хлопотами о собственном доме, что волнения и тревоги о семейной жизни дочери отступили на второй план. Мать восхищалась, а порой и поражалась тому, с какой смелостью и целеустремленностью действовала дочь, когда речь шла о добывании провианта или топлива. Однажды, когда запасы того, чем можно обогреться, уже подходили к концу и в некоторых комнатах перестали топить маленькие голландки, Катя Манн отправилась в самое логово поставщика, где больной и неодетый «лежал омерзительный парень»; он попросил ее «присесть на его кровать и немного поболтать с ним». «И она пошла на это!»
«Это происходило во время войны, которая превратила некогда изнеженную женщину в настоящую героиню, — писал Голо Манн, подытоживая прошлое, — она должна была выполнять сразу две непростые задачи: оберегать нервного, без устали работавшего мужа, кормить его, насколько это позволяли обстоятельства, но и не забывать при этом об остальных: четверых детях и трех молоденьких помощницах».
Однако неожиданно второй военный год подверг жесточайшему испытанию выносливость тридцатидвухлетней женщины. Весной и летом 1915 года семью, за исключением отца, словно охватила эпидемия. Первым пострадал Голо, которому «ни с того ни с сего вдруг пришлось разрезать животик как раз накануне его шестого дня рождения; всего в течение нескольких часов обыкновенный аппендицит развился в гнойный, так что потребовалась срочная операция». «Все прошло успешно, — сообщала в Берлин Хедвиг Прингсхайм, — но час, проведенный вместе с Катей перед дверью операционной, стоил нам многих сил. Однако это было не последнее несчастье. В конце мая такая же болезнь поразила Клауса, и началась борьба со смертью за жизнь нашего любимого малыша, восьмилетнего Катиного сына, который всего за несколько часов так осунулся и побледнел, что из необыкновенно прелестного, очаровательного мальчугана превратился в обреченного смертника. Аппендицит, прободение, операция, это был какой-то ужас. Со вчерашнего дня у нас, можно сказать, только появилась надежда на его спасение. Если, конечно, не будет осложнений». И опасения оправдались: возникло осложнение. И снова: «Волнения, страх, надежда и разочарование», а потом вновь надежда и отчаяние. «Чтобы описать все происходящее, надо обладать талантом моего зятя Томми, который, быть может, однажды использует в своей работе этот эпизод».
Положение стало и вовсе безнадежным, когда «неделю спустя после удаления аппендикса у третьего Катиного ребенка, у Эрики, — и псе это на протяжении каких-то двух с половиной месяцев! — воскресным вечером нашему маленькому мученику [Клаусу], который вот уже как полтора месяца, тяжело больной, лежит в хирургической клинике с двумя трубочками и одной временной кишочкой в его милом маленьком животике, предстояла четвертая операция. Эта последняя операция была самая ужасная, потому что представлялась нам бесполезной, и до четверга наш бедный маленький мальчуган лежал в постели без какой-либо надежды на выздоровление, он умирал. А потом — о чудо! — к нему снова вернулась жизнь; выходит, природные ресурсы нерастраченного детского организма неограниченны; вот уже два дня как он пошел на поправку, так что сегодня мы с уверенностью можем сказать: он спасен!» Операцию «бедной девятилетней Эрики» — «тоже ведь не подарок к празднику» — даже не удостоили особого внимания, поскольку «все были поглощены заботами о ее смертельно больном братике». Но «моя бедная изнеженная Катя» — таков вывод Хедвиг Прингсхайм — «совершила нечто сверхчеловеческое, что может сделать только мать: она больше месяца живет исключительно в клинике и все время отлично держится».
Версию, высказанную Клаусом Манном и другими, о том, что это Катя Манн спасла сына, от которого уже отказались врачи, растирая его тельце одеколоном и запустив тем самым уже не функционирующие органы, Хедвиг Прингсхайм не подтверждает. Голо и Моника тоже не упоминают об этом в своих воспоминаниях.
И тем не менее, подобные действия вполне в духе Кати Манн. Если возникала угроза жизни ее мужу и детям, наставал ее час. Смерть отступала, когда она боролась за, казалось, обреченного Клауса, как и тридцать один год спустя, когда Томасу Манну в чикагской клинике удалили злокачественную опухоль, о которой он так ничего и не узнал. Действительно, женщины в роду Прингсхаймов были благоразумные, смелые, их не волновали бросаемые на них косые взгляды.
Томас Манн не был в восторге, когда anno[54] 1917 теща подарила своему внуку Клаусу пацифистский роман Берты Зутнер[55] «Бросай оружие!», положив его под рождественскую елку; в свое время этот же экземпляр был подарен внуку Эрику его бабушкой Хедвиг Дом, чьи антимилитаристские взгляды —