Самое страшное — не жар, не беспамятство, а дни неуклюжего прозябания на грани между болезнью и усталостью. Ты прижимаешься ухом к диванной подушке, как к гальке на дороге, и почти уже улавливаешь сотрясение почвы, производимое накатывающейся на тебя музыкальной фразой. Но стоит только придвинуться поближе к столу, все идеи рассыпаются по комнате мошкариным облаком, и нет ни малейшей надежды стянуть их в жгут нотной строки. Будто кто-то привязал к твоим ступням тяжелые грузы, а кто-то другой манит пальчиком с высоты: „Взлетай сюда! Тут весело!“ Пишешь наконец что-то, перечитываешь и содрогаешься: вместо ангельского концерта перед тобой лязганье адских котлов. И тут понимаешь, что это теперь и есть твое зеркало, где ты, как ни пудрись, будешь позеленевшим, истекающим гноем, опухшим, пока болезнь вдруг чудесным образом не даст тебе передышку (зачеркнуто).
Как похоронить нерожденное? (зачеркнуто)
В январе 1817 года в Николайкирхе состоялась премьера моей кантаты „Давайте вместе в новых залах“ для хора и солистов в сопровождении флейты, двух скрипок, альта, виолончели и контрабаса, открывавшаяся продолжительной увертюрой (граве, ре минор, такт 4/4, в заключение престо и престиссимо). За этим следовал оживленный хор (такт 4/4, ре мажор). Хор сменялся речитативом „Листья шелестят“ и арией баса „Посвященье светлой радости“. Завершала первую часть фуга „Правда побеждает там, где ложь смущает“. Вторая часть начиналась хором „Аллилуйя“, за которым шли речитатив и каватина, после чего снова вступал хор с повторением заглавной фразы „Давайте выше в новых залах“ ‹…›
В 1819 году в период с 26 апреля по 21 мая мною был написан концерт для четырехголосного хора и солистов в сопровождении двух скрипок, альта, виолончели, контрабаса, флейты, двух гобоев, двух фаготов, двух валторн, двух труб и литавр, впервые прозвучавший во время богослужения на день Святой Троицы. Перед проповедью исполнялась первая часть, после проповеди — вторая. Первая часть состояла из хора „Как имя твое, Боже, так и слава“ „ми-бемоль мажор, такт 4/4, анданте состенуто“, сменявшегося речитативом, арией и хоралом, притом последний пелся на мелодию „Как мне принять Тебя“. Вторая часть складывалась из следующих фрагментов: хор „Благодарим, о Боже“, речитатив „Молясь, Отец, сникаю в пыль“, хор „Пусть горы разойдутся“, ария „Ах, Господи, давай навечно“ и речитатив „Да, чистый свет, прорежься в полном блеске“, завершающийся общим пением хора и общины на слова „Как светит нам заря“.
Еще в день премьеры мне принесли записку от пробста Риббека, в которой он выражал свое восхищение строками, цитируемыми здесь по оригиналу:
Высокочтимый господин Грель,
благодарю Вас от всего сердца за прекрасный и в высшей степени удавшийся праздничный концерт. Вне всяких сомнений, вы умножили сегодня уместное в день Троицы благоговение общины и существенно послужили ее назиданию. Пусть это станет сладким воздаянием за ваши усилия, неизбежные для достижения столь достойного результата.
Ваш покорнейший слуга
Риббек
Берлин, 30 мая 1819 г.
В продолжение того же года я свел интересное знакомство, которым обязан епископу Ритчлу, представившему меня в консистории концертмейстеру Михаэлю
Готтхардту Фишеру из Эрфурта, чье владение органом и искусством контрапункта в ту пору вызывало мое сильнейшее преклонение. Следует отметить, что, невзирая на мой не по годам высокий пост, свое музыкальное образование я на тот момент ни в коей мере не считал завершенным настолько, чтобы не чувствовать потребности дополнить его периодом обучения у столь уважаемого мною деятеля искусств. Благодаря хлопотам и рекомендациям Ритчла мне были предоставлены полугодичный отпуск и денежное вспоможение, позволявшее совершить путешествие в Эрфурт, где я провел зиму, ежедневно получая от Фишера уроки органа и музыкальной композиции. ‹…›
Будучи привычен с жадностью схватывать то, что считали нужным передать мне мои учителя, я, однако, испытал противоречивые чувства от первых занятий с моим новым наставником, чьи назидания столь расходились с тем, чему обучали меня до тех пор. Достойно, впрочем, замечания, что и предыдущие мои педагоги не имели между собой единого воззрения относительно сочинительства. Так, Цельтер настаивал на строгом соблюдении предписаний теории, в то время как Рунгенхаген не придавал им чрезвычайного значения, ставя во главу угла интуитивно постигаемую музыкальную выразительность. Что же касается Фишера, то он, невзирая на то, что его собственный учитель Киттель приходился учеником самому Иоганну Себастьяну Баху, был адептом хроматики Шпора, к которой пытался приучить и меня. ‹…›
Как много нужно записать под диктовку, прежде чем ты решишься забить уши воском и прислушаться к тишине! Сочинительство — это доверие к тому, что музыка придет сама. Разве мы шаманы, чтобы выбивать ее из своих бубнов, как дождь? ‹…›
Из этой зимы в Эрфурте вынес я одно воспоминание, засевшее у меня в сознании прочнее, чем все, что успел преподать мне Фишер. На исходе февраля или, быть может, уже в один из первых дней марта во внутреннем дворике той квартиры, где я размещался на период обучения, вдруг зацвела ива. Предчувствие весны наполнило меня. Всю ночь дождь хлестал по крыше, как палач по спине преступника, а наутро приморозило. Едва придя в себя от сна, я разволновался за мою иву и заспешил к окну. Пуховые соцветия были на месте, но вокруг каждой сережки образовалась ледяная скорлупа, в которой едва раскрывшиеся побеги покоились, как в хрустальном футляре… Или же это был всего лишь сон, один из тех, что обычно предвещают во мне приступ очередного мучительного недуга?
Но как стереть ненаписанное? (зачеркнуто)
Находясь еще в той счастливой юношеской поре, когда мир кажется постигаемым и каждую диковинку в нем хочется увидеть хотя бы по одному разу, я использовал любую возможность, чтобы разнообразить мои эрфуртские каникулы впечатлениями культурного и исторического характера. Теперь уже все они стерлись и отпали от меня, как пожухлые листья. И если бы не гербарий, собранный тогда мною из выцветших открыток и концертных программок, едва ли я смог бы воспроизвести здесь хоть крупицу того, что надеялся носить с собой под сердцем всю жизнь. Поездка в Веймар, прослушивание там оперы Пойсла „Олимпийское состязание“ (три акта), посещение концерта знаменитого пианиста-виртуоза Иоганна Хуммеля ‹с пьесами и импровизациями›. Несколько посещений оперы Моцарта „Дон Жуан, или Наказанный развратник“ в Эрфурте, там же поход на новую комическую оперу Эбеля „Свадьба в Айхтале“. ‹…›
В художественной галерее Лейпцига меня заинтересовала картина Питера де Хоха „Уроки хождения“. В просторной буржуазной гостиной в голландском стиле по выложенному квадратной плиткой полу ступает ребенок, одетый со всеми свойственными его сословию приличиями. Вокруг головы младенца, прямо поверх кружевного чепца, наложен бархатный обруч, призванный смягчать возможные падения, а под мышками проходят ленты, концы которых отданы в руки служанки, управляющей через них дитем, как наездник лошадкой. В креслах у стола сидит счастливая мать, гордая успехами своего дитяти, и, вынимая из покоящейся у нее на коленях корзины с фруктами румяное яблоко, протягивает его дирижируемому служанкой чаду — ровно настолько, чтобы побудить его сделать еще несколько шагов.
Не есть ли это прелестнейшая иллюстрация нашего Просвещения, приманивающего нас, как яблоком, мифическим прогрессом, к которому и идем мы прилежно, не замечая страхующие нити, накладывающие больше ограничений, нежели они дают свобод?»
Да и нет
Вскоре после смерти бабушки Мани мне подарили большую коробку карандашей. По выходным я теперь не ездила к бабушке, а рисовала. У меня еще никогда раньше не было набора с таким количеством цветов и оттенков, часто почти неотличимых друг от друга и как будто бесполезных. Но я знала: чем дальше, тем сложнее и запутаннее будет становиться моя жизнь и тем больше карандашей будет добавляться в мою коробку.
Будущее, правда, было еще так далеко, а прошлое совсем близко. Я вдруг вспомнила, что когда-то и меня, как бабушку, опускали в гробу в сыроватый чернозем. Сначала там было немного тоскливо, но потом мне понравился покой. А когда стало совсем уютно, я вдруг начала прорастать сквозь траву и снова появилась на свет. Это случилось ранним утром, вокруг никого не было, по могилам хлестал дождь, и я немного испугалась. Но вскоре приехал автобус производства львовского автозавода и начал собирать младенцев по кладбищу, как урожай, развозя их по родильным домам.
После могильной тишины роддом показался адом: орали младенцы, роженицы, медсестры. Может быть, все они хотели назад? Только младенцы еще не верили, что это невозможно, поэтому орали отчаяннее других.