Будущее, правда, было еще так далеко, а прошлое совсем близко. Я вдруг вспомнила, что когда-то и меня, как бабушку, опускали в гробу в сыроватый чернозем. Сначала там было немного тоскливо, но потом мне понравился покой. А когда стало совсем уютно, я вдруг начала прорастать сквозь траву и снова появилась на свет. Это случилось ранним утром, вокруг никого не было, по могилам хлестал дождь, и я немного испугалась. Но вскоре приехал автобус производства львовского автозавода и начал собирать младенцев по кладбищу, как урожай, развозя их по родильным домам.
После могильной тишины роддом показался адом: орали младенцы, роженицы, медсестры. Может быть, все они хотели назад? Только младенцы еще не верили, что это невозможно, поэтому орали отчаяннее других.
Но потом я и тут привыкла. Когда туго пеленали, освобождая от самой себя, становилось легче. Дома трещина на потолке напоминала разошедшуюся от влаги крышку гроба, и я совсем успокоилась. На прогулке на коляску натянули капор, закрыв солнце, и куда-то повезли. Я долго протестовала, но не выдержала и уснула. Проснулась — и опять над головой трещина. Вдруг стало понятно: я снова куда-то прорастаю. Сим-сим, откройся! Нет, еще не время, не сейчас.
Не могу говорить: мое «я» расползается во все стороны. Приходится собирать себя снова из разных частей, как Франкенштейн своего монстра.
Любимую куклу назвала в свою честь — Катей. Задирала ей платье, снимала трусы, удивлялась пустому месту.
— Мама, почему там ничего нет?
— Потому что это неважно.
В каждой красивой брюнетке видела себя в будущем. Но таких красивых, какой хотелось стать, почти и не было. Их всех угнали, как невольниц, в далекий гарем и теперь только изредка показывали в кино или на флакончиках от духов. Они смотрели заплаканными глазами, ведь за кадром (а иногда и прямо в кадре) всегда присутствовал мужчина, который любил, целовал, таскал за волосы, кричал, заточал в темницу, рвал платье, избивал плетью… Переживала их боль, как свою, и была готова к любым лишениям. А как иначе понять, что ты красивая, если тебя никто не хочет помучить?
В шесть лет меня отвели в хореографический кружок. Мы приходили с мороза и с трудом находили себя в раздевалке под слоями из кофт, шарфов и рейтуз. Выходили оттуда в зал одинаковые, притихшие, попирая чешками паркетную елочку, в которой чудился недобрый старушечий прищур. Всем движениям здесь придавался особый смысл и давалось свое название: порт де бра, деми плие, реверанс. Теряясь в обилии терминов, я старалась не отрывать взгляда от преподавательницы, задающей порядок упражнений. Один раз во время демонстрации позиции она перекинула руку за голову и почесала затылок. Я повторила тот же жест. На всякий случай. Ведь откуда же знать, где заканчивается смысл и начинается бессмыслица?
Как-то после репетиции, задержавшись в зале, впервые увидела в зеркале не прекрасную балерину, а себя. Пухлые коленки под чрезмерно короткой юбкой, выше — туловище, разъехавшееся в стороны, как в комнате смеха, а над ним — коротко остриженная маленькая голова с нелепо завязанным папой бантом-пропеллером. Сзади подбежала подружка — маленькая, изящная. Я захохотала, а к горлу, как рвота, подступало рыдание.
Ночью встала в туалет, заглянула на кухню, а там на блюдце в красной кровавой лужице лежит лиловый кусок плоти, подсвеченный из окна полнолунием. Подошла к нему, потрогала — палец погрузился в мягкое и живое. Закричала, разбудила маму:
— Что это?
— Это печень.
— Чья?
— Ничья. Просто печень.
Уже в постели запустила руку в складку между ног и почувствовала ту же мягкость, какой никогда не бывает снаружи. Вздрогнула от причастности к тайне, будто бытие вдруг вывернули наизнанку. Подумала: «Это не мое. Ничье…»
Когда кто-то в доме заболевал, лекарства доставали из деревянной аптечки с намалеваным на дверце пейзажем: вихляющая в кустах тропинка поднималась куда-то наверх, куда вряд ли кому-то могло быть нужно, потому что там было все то же самое, что и внизу, если не считать темнеющего на самом высоком холме дома с ввалившимися окнами, который, очевидно, не стоил напряженного подъема. К этой картинке можно было подойти, как к чудотворной иконе, и попросить облегчения страданий. Аспирин против жара, йод от разбитой коленки, анальгин от ноющего зуба — пейзаж исцелял от всех недугов.
В одном довоенном фильме услышала про таблетки для бессмертия. Старичок ученый в смешной шляпе рассказывал про них полнощекой девушке в деревенском платке, пока оба прятались в каких-то руинах от налетов белогвардейцев. Девушка подшучивала над старичком и не верила в таблетки. «Вот мое бессмертие!» — говорила она, бодро прочищая винтовку. «Э нет, деточка, — возражал старичок. — Бессмертие в науке и ее изобретениях».
Нет уже давно этого старичка. И девушки тоже нет. А бессмертие осталось.
Радио в столовой транслировало только одну программу. Рычаг наверх — и квартира подключалась к корневой системе, питавшей ее нездешними звуками и смыслами. Рычаг вниз — и все исчезало. Пластиковый динамик радиоточки был единственным проводником вселенского разума, способного противостоять разобщающему безумию тишины. Что было бы с нами, если бы не этот голос — зовущий, причитающий, увещевающий, ласкающий, вездесущий?
Я играла в своей комнате, когда по радио начали вдруг передавать нечто чрезвычайно важное. Взяла с собой куклу, прокралась в столовую, забралась с ногами на табуретку и стала слушать:
Ты погоди, не спеши,Ты погоди, не спеши,Ты погоди, не спешиДать ответ.Жаль, что на свете всегоТолько два слова всего,Только два слова всего —Да и нет.
Иконоборец
Бабушка Лиля рассказывала:
«Нас в семье было пятеро — Шурочка, Васенька, Муся, Лена и я. Но были ведь еще Жоржик, Софочка и Ася. Мама хранила в шкафу их накрахмаленные платьица и рубашечки, которые никто никогда не надевал. Они исчезли, а мы остались. Вот ведь как бывает. Но для матери все дети равны — и живые, и мертвые, и нерожденные. Ты потом это поймешь.
После революции, мне кажется, люди стали крепче, закаленнее. Жили труднее, а умирать перестали. Прошла эта изнеженность, когда чуть что — сразу в обморок и нашатырь.
Я была папиной любимицей. Видишь, и на фотографиях я все время у него на коленях? Вся в него характером — могла часами сидеть и перебирать игрушки, и никто мне не нужен.
Мама с малых лет обучала нас, девочек, рукоделию и домашней работе. Она была горничная и белошвейка. Оставила службу ради детей, но сама обшивала нас полностью до самой войны. Ты тоже, девочка, учись, учись работать иголочкой. Потом пригодится!
В школе всегда занималась лучше всех. Особенно по математике. Не ложилась спать, пока не решу задачу. Хоть знаю, что если уж я не решу, то никто в классе не решит, а все равно не ложусь! Вот сочинения писать не любила, только через силу. Так это жутко — вывернуть всю себя наружу. Будто в душу пустить чужого. Нет, не могла.
Красавицей себя никогда не считала, но в седьмом классе стала замечать, что мальчики ко мне неравнодушны. Один все время писал записки — красноречивые такие, чуть ли не в стихах. А другой мне больше нравился, но молчал все время и смотрел сурово, будто осуждал за что-то. Потом вдруг на перемене случилось страшное. Я не видела, но мне рассказали: тот, молчаливый, ударил первого со всей силы кулаком в солнечное сплетение. Он упал и лежит, как мертвый. Приезжала „скорая“, отвезли в реанимацию. А я в тот же день разлюбила обоих, представляешь?
С мужчинами у меня сложно все складывалось: гордая очень была. Гордым в жизни труднее, но уж себя не переделаешь! Первой никогда не подойду, а если ко мне подойдут, то семь раз откажу сначала. Кому надо, еще придет, а нет — так и Бог с ним. Очень уж себя блюла и ни перед кем не роняла… Ты шей, шей! Что же так криво-то? Вот правильно: стежок за стежком!
После школы собиралась идти в науку, а зашла в гости к подруге. Там твой дед Олег сидел, он за ней тогда ухаживал. Сразу стало ясно: этот не отступится. Так чего же время зря терять?
Образования у Олега никакого не было. Перебивался подсобным рабочим. Но скажу тебе, более интеллигентного человека я за всю жизнь не встречала! Позже ведь у меня и главный инженер в любовниках был, и профессор — могла сравнивать. Но Олег их всех превосходил — по уму и по начитанности. Память была феноменальная: что прочел, то навсегда в голове осело. Видно, что тяжело ему это все в себе носить, но никуда не денешься. Многое и наизусть знал!
Иногда, бывает, начинает говорить, но словно бы не своим голосом. То есть голос-то его, а слова откуда такие берутся — непонятно. Сначала испугаюсь, а потом сижу, слушаю — интересно ведь. Говорит, как книгу читает, а книги-то и не видно. Спрашиваю потом: „Откуда это?“, а он молчит… Не отвлекайся, шей! Да наперсток возьми, все пальцы исколешь!