Но на мамин вызов у меня всегда стояла громогласная трель – с тех пор, как со мной случился тот мем, когда Атос, Арамис, Портос, тридцать пропущенных от мамы – попадос.
В общем, я взял трубку. Мама не ругалась, ничего такого, просто слушала. А я говорил что-то… что всё тлен, и я ничего не хочу.
– Ничего не надо! Ничего.
Повторял как попугай, повторял… И вдруг мама перебила:
– Слушай. Тебе семнадцать лет. А ты говоришь, ничего не хочешь. Вся жизнь перед тобой. Ты почти что в столице, ты можешь выбирать, что захочешь. А ты…
Это было всего несколько месяцев назад. Всего. Всего несколько месяцев назад.
Лицо мамы заслонило и Катю, и Изольду.
Я встал, ещё раз умылся и поехал в школу. Кате решил написать, как вылезу из автобуса.
* * *
Уроки тянулись тревожно и беспощадно медленно: Катя всё никак не читала сообщение, да и мысли об Изольде не отступали. Ощущение было, словно обидел кого-то близкого. Я кисло слушал, что вещала математичка. Она повышала и повышала голос, и, чтобы отвлечься от криков, я стал глазеть на улицу. Прямо под окнами класса росла берёза, и вскоре я затеял игру: щурился, наклонял голову так и эдак, чтобы ствол сошёлся с углом дома напротив. Периодически поглядывал в телефон; Катя всё не отвечала. Но время за игрой шло гораздо быстрей, я даже слегка взбодрился. Правда, за десять минут до звонка математичка мою игру спалила, гаркнула не вертеться, а потом и вовсе заставила идти к доске. Я чиркал мелом, считал что-то. Судя по тому, что класс притих и тоже принялся прилежно скрипеть ручками, – даже по делу. Потом оказалось, нет. Оказалось, я написал какую-то чушь, а математичка выжидала, выжидала, а потом как брякнет указкой о доску!
– Ничего им не надо. Ничего не надо! А то, что экзамены на носу, забыли? Сдадите – потом хоть как мюмзики в мове валяйтесь. А пока выучите в конце концов раскрытие модуля! Записываем! В десятый раз!
Я, не дослушав, отошёл от доски и сел на парту. Математичка сочла это за страшную грубость, и дело кончилось бы директором или кто знает, чем ещё, если бы в кабинет не заглянула Алла Геннадьевна, которая и отмазала меня от разгневанной царицы наук. Усадила на скамейку в пустынном коридоре.
– Ты чего? – спросила без наезда, без нотаций.
Я хмыкнул. А что было сказать?
– Олег?..
– Можно я пойду? Простите, пожалуйста. Пожалуйста, можно я пойду?
Голос противно зазвенел. Я сглотнул, стараясь взять себя в руки. Классная покачала головой.
– Иди. Олежка, мы все понимаем, как тебе сложно сейчас. И если ты попросишь помощи – мы постараемся помочь. Но так не будет продолжаться вечно, и, когда ты выйдешь из школы…
Она говорила что-то ещё, но я не слушал. Ровно, монотонно гудели за стенами кабинетов учительские голоса. Я сидел, глядя в пол, рассматривал шнурки, ногти, которые в последнее время обгрызал вместо того, чтобы стричь… Что-то щекотало подбородок; я думал, это воротник. Потом защекотало, защипало нос. Я смахнул слезинку, встал.
– Да. Я понял. Спасибо.
Прошёл по гулкому коридору, спустился в гардероб, забрал куртку. Спросил себя: сколько можно прогуливать? Махнул рукой и пошёл на улицу. Катя так и не ответила; больше того, даже не прочитала утреннее сообщение.
Автобуса долго не было; я замёрз и зашёл погреться в торговый центр. Всё вокруг было словно в тумане; расплывались огни. Меня занесло в магазин с сумками и кошельками. Прямо над кассой, на чёрной прямоугольной рамке, висели цветные бархатные мешки.
– Сколько? – хрипло спросил я. Даже не услышав суммы, достал тысячу. Оказалось, мало. Выложил вторую, велел: – Голубой.
Руки дрожали, но я всё равно аккуратно упаковал светло-голубой, с серебристой оторочкой мешочек в полиэтиленовый пакет и осторожно положил в рюкзак поверх пенала. Не хотелось, чтобы мешок помялся в дороге.
– Тебе понравится, – пообещал я. Вышел, сел в подкативший автобус, не заметил, как ноги донесли до общаги. Тщательно вымыв руки, не раздеваясь, достал бархатный мешок и раскрыл чемодан.
– Так тебя никто больше не будет смущать, – виновато сказал я Изольде и спрятал её в мешок. Строго глянул на прочих кукол, закрыл чемодан, снял куртку и пошёл в кухню – устроить себе чего-нибудь пожевать. Встретил там обкумаренного Ярослава; он сидел на широком подоконнике в окружении отмокающих кастрюль и лениво вытягивал губы трубочкой.
– Привет.
– Здоро-о-во, – протянул он, кажется, не вполне узнавая. – Как жизнь-жестянка?
– Пучком. Ты Катю не видел?
– Катя, Катя, Катерина, распрекрасная картина… – на манер цыганской песни пропел Ярослав. – Покинула нас Катюшка.
Что-то дёрнулось внутри.
– То есть?
– Вызвали её на съёмки в Америку. На девять месяцев.
– В смысле? Ты что несёшь? – хмуро спросил я, подступив к окну. – Ярослав! Нормально скажи!
– Я тебе нормально говорю. Нрмально…
Глаза у него косили. Пытаясь разобрать всё более невнятные фразы, я нагнулся, глотая воздух ртом, чтоб не вдыхать перегар.
– Нрмаль… Уехала она. Съёмки у неё будут, то ли в Голландии, то ли в Беларуси… Кто её разберёт.
– Почему так надолго?
Мозг ещё не верил, а сердце уже трепыхнулось, сложило крылышки. Снова привет – снова прощай.
– Кто её знает. – Ярослав икнул, со звоном врезался локтем железную миску. – Кто знает её…
– А ты чего так накумарился?
– Катя-Катя-Катери-и-и-на! – снова затянул Ярослав.
Я плюнул и вышел. Какая Голландия, какие девять месяцев? Бред какой-то. Батюшки, какой же бред, какой же меня окружает бред… Если хочешь кого-нибудь потерять – привяжись. Рецепт, проверенный на все сто.
Я вернулся в комнату. Посмотрел в потолок. Посмотрел в пол. Крепко-крепко зажмурился и запрокинул голову.
– И сказал Соломон: и это пройдёт, – отчётливо произнёс кто-то.
Я вздохнул, кивнул, сел и подтянул колени к груди. Обнял их руками. Сжался, уткнулся лицом в давным-давно не стиранные джинсы.
– И сказал Соломон: и это пройдёт.
Через открытое окно влетал ветер; бесшумно и плотно шёл снег.
Часть II. «Серая мельница»
Глава 1. Катя
Осень стояла звонкая. Ноябрь перевалил за середину, но не было ни слякоти, ни серого, виснущего и давящего неба. Только насыщенно-синий простор, чёрные ветви, устланные оранжевым, бронзовым, тёмно-золотым тротуары. Даже вокзал пах не как обычно – поездами, смазкой, – а с примесью сладкого, золотоосеннего запаха смерти: жгли листья.
Поезд медленно вползал на перрон, и Олег, до этого совершенно равнодушный, ощутил укол тревоги. Не тревоги даже – чего-то невнятного. Неопределённого.
Они не виделись девять месяцев. Звонки, видео, сообщения, конечно, были, но редко