Таких Вертеров не мало в искусстве, как и в любви, но и не много, и да простят мне, может быть, нелепое сопоставление, но как Гёте волновал Вертер, меня волнует Ван Гог. Этот несчастный страдалец на ниве творчества, этот безответно влюбленный в искусство художник, не получивший при жизни того сильного «люблю», на которое мог бы рассчитывать. Пикассо и Шагал счастливы, однако бедный, бедный Ван Гог! Впрочем, есть легенда, и она не беспочвенна, разумеется, что художник бывает счастлив уже тем, что рисует, и если он не вкусил никогда признания, то и не с чем ему сравнивать скромное, не замеченное никем существование. Так оно может и быть, вероятно, и все же Ван Гог, конечно, страдал. Можно сделать спектакль, а может быть, фильм, где для начала высказать то, что думал Гоген о том самом дне, когда несчастный Ван Гог поранил себя. А потом объявить, что теперь тот же случай будет показан еще, но не по Гогену, а по Ван Гогу. И повторить за минутой минуту все тот же день, только наполнив его всем тем, чем был полон тогда Ван Гог — до того, как поранил себя.
А потом под торжественный и очень веселый марш показать современный великолепный город, прекрасный музей и толпу. И студентов и стариков, в дождь, под зонтами, счастливых, шумящих, стоящих, чтобы увидеть портрет Ван Гога с отрезанным ухом. Теперь это вылилось в праздник, хотя, когда я вошел и увидел этот портрет, я задохнулся не оттого, что увидел его впервые, а оттого, что было столько кругом народу и все глазели, а он, умирая так страшно, не мог и помыслить об этом.
Затем все снова нужно вернуть в то далекое время и показать, как Ван Гог, с трудом принимая пищу, узнавал, жив ли Гоген, как он живет и счастлив ли.
А Гоген, умирая в своей хибаре, черт знает где, узнавал про Ван Гога.
Но как, вероятно, бывает счастлив Шагал, сознавая, что мир его понял, что он любим.
Теперь он привык уже к похвалам, но как прекрасен был день, когда ему дано было впервые понять, что весь его странный мир доступен. Счастлив он был в этот день или нет? Он понял тогда, что любим, или чем-то другим был взволнован, а понял гораздо позже? А вот Булгаков этого дня не узнал. Не узнал, что какой-нибудь мальчик из поколения внуков будет писать картины на сюжет «Мастера и Маргариты» и вешать на стену в своей комнате.
*
Отелло стоит, обняв жену. Яго вьется вокруг. Отелло вдруг обернулся к нему, словно что-то услышал, хотя услышать было невозможно. Яго замер в испуге.
Секунду все напряженно молчат, как будто что-то внезапно открылось.
Отелло, бывает, посмотрит на Яго, и кажется, будто ту тайну, какой живет Яго, он распознал. Так и теперь. Он оглянулся и смотрит, затем неожиданно резко велит тому принести вещи.
Но можно иначе. Яго, глядя на мавра и Дездемону, стоящих рядом, шепчет достаточно громко, что хочет их смерти. Но Отелло в счастливом угаре встречи с женой дарит любовь свою и Яго. Вмиг оторвавшись от Дездемоны, он ласково просит помощника взять сундуки. И снова целует жену. В этом контрасте двух состояний тоже есть смысл. Нужно попробовать тот вариант и другой.
*
Какая небрежная речь теперь у актеров, как невнятно они говорят.
Что мне вы скажете о муже? — спрашивает Дездемона у Кассио.
Он в дороге. Вот все, что знаю я. Но он здоров и скоро сам прибудет, — отвечает ей Кассио.
Чтобы сказать это (или что-либо иное), надо обладать определенной профессиональной волей. Надо уметь выразить и этот вопрос, и этот ответ. Нужно найти в себе определенную энергию, чтобы спросить и чтобы на это ответить. Нельзя говорить проходно и то, что важно, и то, что неважно. И дело не только в речи. Всей физикой надо работать. Этот вопрос и этот ответ должны совершиться.
Фразы эти (как, впрочем, и все остальное) должны быть найдены, как нашел их сам Шекспир или же Пастернак, когда искал слова перевода. Вопрос или ответ нужно отлить и в физике, и в речи, как отливают какой-нибудь предмет из меди.
………………….…….— Что мне
Вы скажете о муже?
- Он в дороге.
Вот все, что знаю я. Но он здоров
И скоро сам прибудет.
Не только в дикции тут дело. Во всем посыле тела. В направленности всей энергии.
*
«Отелло» надо сделать «тихим» спектаклем, без актерского надрыва, без эффектных мизансцен. Теперь шумность часто принимают за современность.
Надо найти нормальную форму для этой как бы экстравагантной «заморской» истории. Вывести простой и понятный смысл из нее.
Лишить эту пьесу привычного сценического пространства. Думают: раз, мол, Шекспир, то должно быть эффектное пространство. Но сколько пространства нужно именно этой пьесе? Нужно сконцентрировать ее содержание.
И не обгонять псевдотрагической игрой или псевдотеатральным подстегиванием простой и понятный сюжет. Придерживать ложный темперамент и ложную фантазию, чтобы они не заглушили ясность.
Вот именно — должно быть ясно как на ладони!
*
Сегодня, после вечерней репетиции, я зашел посмотреть момент одного из наших классических спектаклей.
Так много ходили, много и невнятно разговаривали. Все происходило в полутьме. И было загадкой — зачем все это?
Впрочем, подумал я, будет, наверное, место, когда и здесь все станет ясно. Но почему надо так долго сидеть и ждать этой ясности? Что же пока смотреть? Неразборчиво, много, темно, далеко. А надо, чтоб было светло, и близко, и очень понятно. Чтобы в любой момент войти в зал и застыть от понятности. Даже про тайну должно быть понятно, что это, мол, тайна.
И еще — не должно быть банальности в форме. Чтобы все сочетания были точны. Чтобы этот актер, например, объяснялся в любви именно в этом месте, а не так, что можно и там и там, где угодно. Чтобы стало закончено все, чтобы было все найдено. Тогда, возможно, имеет смысл работать в театре. А в противном случае — стыдно, мизерно как-то. Надо, чтоб было искусство. А не просто ремесленно сбитая вещь. Надо иметь возможность гордиться потом своей работой и знать, что другие тоже ценят ее уникальность.
И надо бояться попасть в число создателей тех зрелищ, которые приходят смотреть случайно, без надежды увидеть тебя, а просто так, от нечего делать, в пустой вечерок.
Мы всегда все на грани этого ужаса. В этой яме столько наших работ. Хотя всегда найдется и тот, кто похвалит. Но сам-то ты должен знать, где и в чем эта яма. О, сколько спектаклей, фильмов и книг в этой яме! Гораздо больше, чем вне ее. Способность себя разругать и додумать все до конца — вот спасение от ямы. Но многим яма эта приятна, ибо они другого не знают. И важно сидят там со своим ремеслом.
*
Вечером снимаю «Милого лжеца», а утром смотрю своего «Отелло».
Невольно приходят в голову какие-то сопоставления. Первое впечатление от съемок состояло в том, что актеры декламируют. Удивительно, думал я, что мхатовская школа превратилась постепенно в подобие школы романтической.
Когда-то ведь МХАТ боролся с «декламацией» Малого. Он приблизил театр к нормальной жизни простых людей. Но вот проходят долгие годы — и то ли жизнь становится снова и снова проще, то ли артист слегка забывает о жизни и входит в некий абстрактный тон.
На первых съемках я слышал пафос, но не всегда мог понять, о чем идет речь.
«Милый лжец» — спектакль не мой, и я хотел лишь удачно его зафиксировать. Но долго не мог привыкнуть к манере игры. Я приходил домой и снова брался за текст. Текст меня волновал, но пафос актеров на съемках сбивал всю понятность простого и близкого текста. Я подставлял невольно наших актеров и слышал массу живых нюансов. И думал: как жаль, что нельзя поставить «Лжеца» самому, еще раз, «со своими».
Так шли параллельно мои две работы — «Отелло» в театре и съемки чужого спектакля в Останкино.
Однако какое-то время спустя я стал раздражаться, слыша «простую» речь и видя «простую» игру своих актеров. Пускай это жизненней, чем у «тех», но почему так невнятно, так стерто? Почему так безвольно?
На съемках — Кторов, которому семьдесят восемь! Мне передали сегодня, что, гримируясь, он сказал, что плохо себя чувствует.
Значит, съемок не будет, — резюмировал я.
Нет, отчего же, конечно, будут. Он просто сказал, что устал, а съемки тут ни при чем.
И все же с тревогой я стал ожидать его появления в павильоне. Кторов вошел минут через десять, в белоснежной манишке, в прекрасно сидящем костюме. Он был собран и весел, хотя сегодня весь день провел в больнице, где его жену оперируют. Ни нотки нытья. Подтянутость и общительность, легкость какая-то, притом что день у него был ужасный. Я тайком любовался, его наблюдая. Но дело не только в этом. К его «декламации» я тоже, пожалуй, привык. И даже почувствовал в этой чеканной речи какую-то прелесть при сравнении с нашей неряшливой речью.