Вот тут-то я и испугался. «Ну, – думаю о себе, – урод ты моральный. Атавизм ходячий. Как же это так? Вот у всех душевные муки есть, а у тебя нет? Урод, точно урод». Стал осторожненько ребят расспрашивать: что да как? А у нас на эту тему никогда не разговаривали. Вроде как и нет никаких убитых, вроде как по мишеням мы стреляем.
– Ты это о чем? – подозрительно смотрит на меня землячок Колька, когда я как бы издалека разговор завел.
– Ну, Коля, понимаешь… – попытался я объяснить свое недоумение.
– Выбрось эту херню из башки, – выслушав меня, категорично посоветовал он и, зевнув, спросил: – Ты не знаешь, чего сегодня на ужин дадут?
Ладно, не хочешь говорить, так я других спрошу:
– Муха, слышь, – вечером, после ужина, перед входом в палатку задерживаю я дружка, – а вот ты, когда своих первых завалил, чего испытывал?
– Ничего, – пожимает узкими плечиками Муха и встревоженно интересуется: – У тебя чего живот, что ли, болит?
– А тебя совесть не тревожит? Ничего не снится по ночам? – отводя взгляд и понизив голос, спрашиваю я.
– Точно, мне сегодня такая баба приснилась… – мечтательно протянул и заулыбался Муха. – Просыпаюсь, а совесть, как дубовый кол, стоит.
Все ясно. Никто на эту тему говорить не хочет. Все под внешней бравадой скрывают свои душевные переживания и страдания. Только я чурбан бесчувственный. Нет, ну почему? Я же помню, когда книжки читал, то чуть ли не до слез героям в их душевных муках сопереживал.
– Филон, – уже перед отбоем, после тренировки, резко и неожиданно спрашиваю я, – ты, когда человека убил, что чувствовал?
– Никого я не убивал, – прекратив отряхивать приставшую к одежде пыль, изумленно смотрит на меня Филон, – кости, бывало, ломал, а больше ничего.
– Да я сам видел, как ты «духа» завалил, – возмущенно повышаю голос я. – Помнишь? На последней операции.
– Так он же в меня стрелял, – пораженно заморгал глазками Филон и, недоумевая, спросил: – Ты чего обкурился, что ли?
– А что «дух», по-твоему, не человек? – все настаиваю и настаиваю я.
– Человек, наверно, – ладонями продолжив отряхивать х/б от приставшей глины, безразлично отвечает Филон.
Мы на площадке за палатками отрабатывали приемы уличной драки, вот он и перепачкался.
– Нет, я не пойму, – бросив очищать форму, уже не шутя разозлился Филон, – ты чего дое…ываешься? Что, было бы лучше, если бы меня убили?
– Нет, – устыдился я и поспешно добавил: – Конечно, нет!
– Тогда чего тебе надо? – нахмурился Филон и, выслушав мои сбивчивые объяснения, коротко резюмировал: – Да пошел тынах…!
Еще пару попыток я предпринял, ужом старался в чужие души вползти и… о доме, о водке, о женщинах и девушках мои товарищи разговаривали охотно, о боевых операциях (дело-то обычное) вспоминали довольно равнодушно, а вот о чужой смерти… недоуменные взгляды, явное непонимание и заметное раздражение: «Чего это он хочет?» – и в конце такого разговора только одно короткое пожелание: «Да пошел ты нах…!».
А потом в последних числах ноября пришел «афганец». «Афганец» – это чрезвычайно сильный ветер, способный переносить миллионы тонн пыли на расстояние до нескольких тысяч километров. «Афганец» – это красно-бордовая буря, до предела насыщенная микроскопическими частицами красно-коричневой глины. «Афганец» – это воздух, пропитанный пылью до высоты нескольких километров. Пыль забивает палатки, пропитывает одежду, застилает глаза, затрудняет дыхание, скрипит на зубах. Дышать можно только через самодельную, изготовленную из бинтов марлевую повязку, и то с трудом, и уже через минуту марля от пыли становится черно-красной, как запекшаяся кровь. «Афганец» – это красно-бордовый сумрак, и уже в двух шагах от себя ты ничего не видишь. Учащенно бьется сердце, нечем дышать, глухая тоска, как песком, заметает душу и остается только одна мысль: «Скорей бы все закончилось». «Афганец» – это усиленные сдвоенные посты в охранении, усиленные посты у складов с боеприпасами и вооружением, усиленные посты в автопарке и штабе бригады, у каждой палатки сдвоенный вооруженный автоматами наряд. Смена каждые полчаса, больше не выстоять, и горе тому, кого настиг «афганец» в пустыне или полупустыне. Горе всем, на кого идет эта буря. Буря афганской войны.
Палатки занесло песком, почти вся рота в караулах и на усилении, в расположении осталось только десять солдат и один дежурный офицер, командир четвертого минометного взвода.
Сменившись с поста дневального, я зашел в подсобное помещение, каптерку. Плотно закрыл за собой дощатую самодельную дверь, снял бурую марлевую повязку, экономя воду, чуток умылся, выпил воды. Вроде как и полегчало, отдышался. Достаю прихваченную с собой двенадцатилистовую ученическую тетрадку, шариковую ручку и при тусклом электрическом свете[29] начинаю писать. Пытался что-то вроде дневника вести. Может, и пригодится когда. Только плохо все получалось, слова невыразительные, изложенные мысли банально-ходульные. Ну и ладно, все равно никому его не покажу, а себе и так сойдет. Увлекся.
– Письмо домой пишешь?
Вздрогнул и обернулся на голос, поспешно закрыл и убрал в карман х/б мятый с затертой обложкой дневник.
– Воды слей умыться, – негромко попросил вошедший в безоконную каптерку командир взвода минометчиков, лейтенант Ольхин.
У него лицо, как в гриме. Там, где была марлевая повязка, кожа чистая, смугло-загорелая, а выше корка налипшей глины, только белки глаз сверкают. Из термоса набираю в котелок и затем сливаю в подставленные ладони воду. Лейтенант, довольно фыркая, умывается.
Игорь Ольхин не кадровый офицер. После окончания университета с военной кафедрой и офицерских сборов ему присвоили звание лейтенанта и призвали служить на два года. Было тогда такое. Это в штабах все штатные единицы заполнены, а в строю вечно взводных Ванек не хватает, вот военные кадровики и заполняли пробелы, как могли.
Умывшись, Ольхин роется в мешках, сложенных в каптерке, и неразборчиво, крайне недовольно ворчит.
– Спрятанную тут бутылку командир роты, когда уходил на дежурство, себе забрал, – решил я ему помочь и насмешливо добавил: – В большой и дружной офицерской семье клювом не щелкай!
– А ты откуда знаешь? – недовольно спрашивает лейтенант и подозрительно смотрит на меня.
– Каптер сказал, когда, уходя, ключи отдавал, – все еще улыбаясь, доложил я и предложил: – Могу бражкой угостить.
Ольхин заколебался, это был принципиальный офицер и абы с кем не пил. А тут малознакомый солдат, да еще и не из его взвода.
– Товарищ лейтенант, – решил я облегчить ему нравственные терзания и сомнения, – эту брагу ваши ребята, когда на усиление уходили, специально для вас оставили и меня предупредили: «Смотри! Если будет Игорю хреново, то угости его». А я же вижу, как вам хреново…
Бушует за дощатой дверью «афганец» и так тоскливо призванному на два года лейтенанту, что он, чуть подумав, соглашается:
– Ну ладно, доставай.
Ольхин не уходит в одиночку глушить бражку из фляги в офицерском помещении, он благородно предлагает:
– А ты будешь?
Если Игорь надеялся, что я откажусь, то он сильно ошибался, не на таковского напал, избытком благородства я никогда не страдал.
– Ну, если вы приказываете, товарищ лейтенант, то я обязан подчиниться, – радостно оскалился я, мигом достал и протянул ему свой котелок.
– Гм… – чуть разочарованно бормотнул лейтенант и покачал полулитровую флягу на руках.
Ну что такое пол-литра слабоалкогольной браги на двоих? Это даже не выпивка, а так… можно даже сказать, издевательство над выпивающими людьми.
Ольхин льет мне напиток в котелок, сам пьет из фляжки. Сидим на куче сваленных на полу бушлатов и мелкими глотками смакуем сильно пахнущую дрожжами бражку.
По виду и по манере поведения Игорь Ольхин совершенно от кадровых офицеров не отличается. Тот же мат при отдании воинских команд, та же командная хрипотца в голосе, то же умение заставить даже самого наглого солдата выполнить почти любой приказ. И в военном деле он вполне прилично разбирался, и по своей минометной части дока был, и командиром боевой группы на операции ходил. Офицер как офицер. На сугубо мирного гражданского интеллигента, на которого чуть ли не силком напялили военную форму, лейтенант Ольхин совершенно не похож. Хотя мирный, скромный, неловкий, обремененный дипломом и комплексами юноша-интеллигент, говорящий солдатам «вы» и не умеющий командовать, пить водку и воевать, это или донельзя затертый художественный штамп, или просто рудимент иных времен. Наш студент умеет пить, материться, драться, в безвыходных ситуациях на экзаменах и зачетах проявляет смекалку, выдержку и беспредельное нахальство.
А студент, живущий в общежитии, да на одну стипендию, – это вообще элита студенческого сообщества и готовый командир для наглых, матерящихся, пьющих и не желающих служить как надо солдат. Чуток военных знаний, немного боевого опыта – и вот вам офицер, способный тащить службу Ванькой-взводным в любом роде войск.