Немалую часть преступлений в городах совершают негры, и после Уоттса люди, относящиеся к ним «с самыми добрыми чувствами», приняли меры предосторожности.
Если же в доме есть такая собака, как Батька, то стоит ей подать голос — и в душе каждого находящегося поблизости негра шевельнется атавистический страх. Это объясняет, почему в негритянских семьях так редко держат собак. Охота на беглых рабов — излюбленный вид спорта плантаторов.
Меня слегка подташнивало. Человек, который объявляет себя «прогрессистом» и верным сторонником чернокожих активистов, просит у меня Белую собаку, чтобы защитить свой домашний очаг…
— Мне очень жаль, приятель. Но я уже пообещал собаку мэру Йорти.
Каценеленбоген выглядел слегка раздосадованным, как человек, которого ужалила оса.
Я встал.
— Но если у Батьки будут белые щенки, обещаю, я вас не обойду.
Он двинулся к двери яростным шагом, который спокойным натурам заменяет словесную или иную грубость.
В ту ночь я почти не спал. Лежа в темноте, я думал о том, что Дон Кихот был суровым реалистом, под внешней знакомой бытовой банальностью умевшим различать безобразных драконов. А Санчо Панса был мечтательным романтиком, неисправимым фантазером, неспособным постичь реальность, подобно слепцу, тридцать лет верившему, что Сталин — мудрый «отец народов», радетель о счастье человечества, а двадцать миллионов убитых во время чисток — это «капиталистическая пропаганда».
Дон Кихот знал. С поразительной ясностью он видел от рождения данных нам демонов и гидр, при всяком удобном случае высовывающих гнусные рожи изо рва со змеями, который есть внутри каждого из нас.
Я зажег свет, взял автобиографию Кливера и тут же наткнулся на цитату из Лероя Джонса: «Come up, black dada, nihilismus. Rape the white girls. Rape their fathers. Cut the mother’s throat». «Поднимайся, черная лошадка, нигилизм. Насилуй белых девушек. ’ Насилуй их отцов. Режь глотки матерям».
Черт возьми.
Я встал с постели.
Мысли мои бесцельно блуждали в голове, как мой «олдсмобил», за рулем которого был я сам, в этом зыбком городе. Я ехал в Малибу, чтобы услышать своего брата, Океан. Но он молчал.
Он спал.
Я отправился на ранчо и вошел в клетку Пита-Удушителя, который приветливо свернулся в кольцо, а затем тут же сложился в треугольник.
Мы созерцали друг друга.
Этот питон так пристально смотрит на человека своими круглыми глазками, как будто никогда не видел ничего подобного.
Мы просидели довольно долго. Нас снова объединяло отсутствие понимания, безграничное изумление. В каком-то смысле, мы обменивались впечатлениями. Это можно описать одним словом: чудовищно…
Потом я пошел к Батьке. Он встретил меня с восторгом, который всегда так радует живущего во мне восьмилетнего ребенка. Белая собака положила голову мне на колени и, пока я ел соленые огурцы с черным хлебом, купленные в Хьюз-маркете, с обожанием смотрела мне в глаза. Единственное место в мире, где можно встретить подлинного человека, — это взгляд собаки.
В таком блаженстве братской любви нас застал Киз.
— Доброе утро.
— Доброе утро.
Он вошел в клетку и покормил пса.
Батька подхалимничал, вихлял задом, лизал ему руки.
Киз мельком взглянул на меня.
— Ну что ж, — сказал я в качестве комплимента.
— Да. Он делает большие успехи. Не is coming along fine, just fine…
Он выпрямился, закурил сигарету и как-то странно посмотрел на меня.
— … Подлец. Никогда ему не прощу.
Глава XVIII
В Ардене меня ждала телеграмма от Николь Сэлинджер. Бобби Кеннеди прервал на пару дней предвыборную кампанию против Маккарти и приглашает нас в Малибу, к режиссеру Франкенгеймеру. Я знал его брата, когда тот был сенатором, и потом приходил к нему в Белый дом, но самого Бобби никогда не видел. Я знал, что он уже может рассчитывать на поддержку восьмидесяти процентов калифорнийских негров, но Сиберг тут же загорелась идеей свести через Кеннеди «умеренного» Брукера и активиста Реда. Она собрала свои буклеты и предупредила Брукера, а я позвонил Реду. Сначала он отказался, но потом передумал и приехал тем же вечером.
Он был раздражен и встревожен, insecure, как здесь говорят. После убийства Кинга ситуация настолько обострилась, что каждый лидер активистов, согласившийся на встречу с влиятельным политиком, боялся стать предателем, коллаборационистом. Я еще никогда не видел его таким: с очками на лбу и кипой бумаг на коленях. Полночи он изрыгал проклятия по адресу Кеннеди, «которые не сделали ничего». Он говорил вещи, тогда меня изумившие, хотя сейчас я бы нисколько им не удивился: уже опубликованы работы, с большим количеством документальных данных, о необычайном финансовом и политическом могуществе мафии, чей ежегодный доход сейчас оценивают примерно в сорок миллиардов долларов.
— Чернокожие позволили преступным синдикатам относиться к ним как к пустому месту. Синдикаты систематически лишают нас работы, а мы не обладаем необходимыми финансовыми средствами для того, чтобы на них воздействовать. Мафия ставит против черных, тем самым присоединяясь к благонамеренным, и играет на расистских чувствах «синих воротничков». Итальянская, ирландская и еврейская диаспоры обеспечили себе политическую свободу, организовав группы воздействия. А мы не сопротивляемся организованной преступности, мы недоразвитые… Положение чернокожих начнет меняться по-настоящему, когда Мафия сдаст свои позиции, а для этого нужно ударить по верхушке, по старикам.
Я сказал себе: «Это бред». Однако достаточно прочитать последние разоблачения политических интриг Коза Ностры, и станет ясно, что Ред просто был хорошо осведомлен.
Правда, около двух часов ночи он признал:
— Бобби — единственный либерал, от которого можно чего-то ждать. Маккарти ничего не смыслит в чернокожих, для него это умозрительная проблема… — Он произнес по-французски: — Для него это слишком отдает толпой…
Я спросил:
— А как Филип?
Гордая улыбка…
— Офицер. И две награды…
Ни дать ни взять американец «хорошего цвета», Гордящийся своим сыном, который покрыл себя славой на поле брани…
Его понесло:
— Он вернется через несколько месяцев. К концу войны у нас будет пятьдесят тысяч чернокожих солдат, прекрасно обученных, с отличным командным составом и, главное, дисциплинированных. Потому что как раз дисциплины нам не хватает. Слишком много одиночных безрассудств вместо хорошо организованной, продуманной акции…
— Взрыв?
— Необязательно. Мы используем их в первую очередь как политическую силу. Ну и, кроме того, чтобы захватить бастионы криминальных синдикатов… Вот если мы проиграем политическую борьбу…
— Ты скажешь об этом Бобби?
— Естественно.
Невыносимо. Как он не понимает, что его старший сын — до мозга костей американский герой, что он намерен делать карьеру в армии, что там он вступил в «братство», которому не важен цвет кожи, братство военных людей? Или он ломает комедию сам для себя? И как возвращение чернокожих солдат из Вьетнама может повлиять на расклад сил в Америке? Если у них будет пятьдесят тысяч «ветеранов» — подсчеты чисто теоретические, абсолютно не учитывающие личных решений, — то против них будет сто пятьдесят тысяч белых ветеранов…
Я смотрел на него с тяжелым чувством какого-то грустного недоверия. Я искал в его взгляде хотя бы намек на мечтательность. Этот глубоко практический, прагматичный в самом точном, американском смысле слова человек живет в ирреальном мире, воображаемом. Его поглотила несбыточная мечта, стремление к чудесному, которое неожиданно оказывается связано с древними африканскими легендами. Безумие и безрассудство часто надевают маску невозмутимости. Кто-то когда-то пустил в ход выражение «логический бред». Я колебался. Впрочем, тем хуже. Пусть заговорит реальность. Я сказал:
— Ты знаешь, Баллард хочет вернуться в Америку. У него ничего не вышло. Он не может обосноваться в Европе, он слишком американец…
Ред моментально замкнулся в себе. На два оборота. Снаружи осталось только выражение полного безразличия. Он пожал плечами:
— Он разболтанный. Хиппи. Нам не нужны такие бестолочи. Лучшее, что он может сделать, — это остаться во Франции.
Наверное, его терзала мысль о том, что по возвращении в Америку Баллард будет осужден за дезертирство.
Не глядя на меня, он тихо добавил:
— Передай это ему. Пусть остается там…
— Хорошо.
На следующее утро мы с Джин отправились в Малибу.
Бобби купался в океане. Я увидел, как его голова мелькает над клочьями пены: волны были очень сильные, и ему, кажется, это нравилось.
Через несколько минут он вошел в гостиную, раздетый до пояса, в цветастых бермудах, и уселся на полу.