Я сдуру ляпнул:
— Может ты попрощаться с кем хочешь? Может, Рулецкого сюда привести?
Она так и подскочила:
— Что?! Ты что говоришь-то? У тебя голова-то есть на плечах? Какой тебе Рулецкий?!.
И до самого вечера что-то сердито бормотала себе под нос.
31
Целую неделю потом ничего в её состоянии не менялось, и я уже начал привыкать к пятидесятилетней соседке, молчаливой, ворчливой, сумрачной, неподвижной; у нас даже выработались новые привычки, новый распорядок дня: с утра я работал за компьютером, а она стряпала что-то, как всегда несъедобное, (но я не жаловался), а вечером мы молча сидели перед телевизором, или я читал ей стихи из моего любимого сборника. Не знаю, почему, но Петровне они тоже нравились, во всяком случае, она слушала внимательно и никогда меня не перебивала. Несколько раз просила меня перечитать стихотворение финна Юхи Ванганена «Иван-Чай»:
«Пусть кончается май,Пусть август наступит в срок,Пусть расцветёт иван-чай,Сумеречный цветок.Посох сухих дорог,Долгий огонь разлук,Порох, вечерний бог,Вчерне созданный дух,Поздно явленный нам,Заставший руины, прах,Преданный чутким снамВ щебне и кирпичах…Так! Когда же печальВыжжет землю дотла,Ты один, иван-чай,Скроешь наши тела.Шагающий впередиКустарников частых, злых,Веди за собой, веди,Колючее войско их,Тихим своим огнёмСжигай придорожный песок,Сиреневый серафим,Сумеречный цветок…»
— Почему тебе это нравится? — спрашивал я.
Она хмурилась и махала рукой. Она вообще теперь говорила редко.
— Нет, ты объясни мне: что ты тут понимаешь? Я не понимаю ничего, а ты?
— Дурак… Чего тут непонятно-то?.. Лето кончается, вот и всё. Когда лето кончается, — это словно всё на свете кончается. Конец света, понимаешь?
— Да…
— Сколько раз осень придёт, столько раз и смерти в глаза посмотришь…
— Ну, ты скажешь!..
— Да точно, точно: уплывает лето… Время уплывает, утекает, — как ни цепляйся, не остановишь… Смерть-то — вот она!
— Боишься?
Она насупилась и замолчала. Рассуждать-то мы все горазды: про будущую жизнь, про порог вечности, и про то, что смерть — это-де только переход… А вот когда встанешь у этого перехода…
Так или иначе, а я уже вообразил, что шуркины пятьдесят лет минуют не скоро…
32
Но старость и дряхлость обрушились на Петровну внезапно и безжалостно. Однажды она проснулась глубокой старухой — разом, без подготовки. Битый час мы с ней простояли у зеркала, — я встал рядом с ней, потому что боялся, что её хватит удар, но ничего, обошлось, хотя опасность такая была: Петровна долго ловила ртом воздух, беспомощно оглаживала щёки кончиками пальцев, жалобно посматривала на меня, словно хотел попросить о помощи, но не решалась… Потом я быстренько заварил ей что-то успокоительное и силком уложил в кровать. Она полежала минут пятнадцать, потом встала, долго рылась в чемодане со своими старыми шмотками, достала белый, непоношенный платок, кофту какую-то вышитую, приоделась и в таком виде явилась ко мне на кухню.
— Домой! — сказала она торжественно и светло. — Вези-ка ты меня домой!
— Да что ж ты дома делать будешь? Кто за тобой присмотрит? Здесь-то ты на всём готовом, — а там?
Она ничего не ответила, — только стояла неподвижно, гордо выпрямившись, — и вдруг я снова увидел в её ту самую одинокую старуху, чёрную, страхолюдную, которой пугался в детстве, да и потом старался обходить стороной. До сих пор, мне виделась только Шурка, — пусть постаревшая, одряхлевшая, пусть немощная, больная, — но в сущности своей именно та Шурка, что плясала с Рулецким, что пела на сцене в парке, та, с которой мы так глупо и жадно занимались любовью в последние дни июля. И вдруг она исчезла, исчезла совсем, без следа, канула в пропасть минувшего, а чёрная, девяностолетняя Петровна снова объявилась в городе, — словно и не уходила никуда.
— Ба… бабушка… — сказал я робко.
— Ну! внучек! Дождалась-таки! — гордо усмехнулась она. — Вези домой меня, пока не померла тут, у тебя на руках.
Чтобы просто проводить её до дому пешком, — об этом и речи быть не могло: слишком далеко, а ходить она могла в час по сто метров, — не больше. Следовало, значит, договариваться со Славиком. Славик по телефону долго раздумчиво мычал, что-то бормотал себе под нос, высчитывая свободный день, и в конце концов назначил переезд на следующую неделю. Теперь мне было страшновато оставаться в одной квартире с Петровной: слишком уж чужой и неласковой стала она. Впрочем, старение продолжалось и бабка моя с каждым днём теряла силы, темнела и замыкалась в себе. Когда Славик, наконец, явился, она без посторонней помощи и с дивана встать не смогла.
Славик взял Петровну под левую руку, а под правую и мы пошли. Спуск по лестнице с седьмого этажа был настоящим испытанием: на каждой площадке приходилось останавливаться и ждать, пока она отдышится, на ступеньках ноги её заплетались, — в конце концов, Славик взял её на руки понёс — медленно, осторожно, приговаривая вполголоса: «Ох, лестницы не вижу, ох сейчас загремим!» Но не загремели, вышли на улицу, где стоял уже не старый Опель а какой-то новёхонький, навороченный внедорожник, странный гибрид катафалка с БТР, — последнее славиково приобретение, купленное, видимо, на доходы с Лариски Могилянской. Кое-как мы усадили Петровну в этот броневик, Славик сел за руль, взглянул на меня виновато, — стыдно ему, что ли было за свою обновку? — потом радостно хлопнул по баранке ладонями и нажал на газ. Поехали. Петровна сидела на заднем сиденье и внимательно смотрела в окно; почему-то вид города взволновал её. Особенно она распереживалась, когда мы ехали по плотине: оттуда хорошо виден тот чёрный, лобастый камень, с которого мы когда-то ныряли в студёную свирскую воду.
— Прощается! — громко сказал мне Славик, ни мало не заботясь о том, что Петровна его услышит. И она услышала и заворчала:
— Твоё какое дело, толстый? Прощаюсь, да не с тобой!
— Что она там клокочет? — удивился Славик. — У неё что, язык отказал уже?
Странно: раньше Славик хорошо понимал её старушечье бормотание, а я нет, — теперь наоборот. От чего это зависит?
Железнодорожный переезд. Улица Урицкого. Далее — Валькин Огород, — надо проехать домов двадцать… пятнадцать… пять… приехали.
Я долго возился, открывая тугой замок в калитке. Потом ещё более тугой — во входной двери. Славик в это время старательно вёл Петровну по деревянным мосткам, проложенным через совсем заросший за лето двор. Тонкие, длинные стебли травы густо торчали и сквозь щели между досками мостков.
Почему-то на этот раз в сенях у Петровны стоял острый запах свежих оладий, — я даже подумал, не похозяйничала ли тут баба Лена, — но оказалось, нет, — глюк. Обонятельная иллюзия. Зато в комнате было свежо, чисто и солнечно. Мы вдвоём ввели Петровну в комнату, усадили на стул с чёрной клеёнчатой спинкой, украшенной густой сетью трещин, точно старинный шедевр капелюрами. Славик отошёл на два шага, посмотрел как сидит Петровна на этом стуле, — придирчиво так посмотрел, словно художник на своё полотно: вроде держится бабка, не падает.
— Ну так… — сказал. — Я пошёл. Пойду я, раз такое дело. Вроде всё в порядке, да? Моя помощь больше не требуется? Или… Дроныч, тебя не подкинуть до города?
— Не надо, — ответил я. — Я тут пока посижу.
— Ну-ну! За сим позвольте откланяться!
Я остался рядом с Петровной. Кажется, она меня не замечала. Она смотрела перед собой и не шевелилась. Рука её — чёрная, задубевшая, — лежала на чистой белой скатерти, вторая покоилась на колене. Тикали часы. Кажется, баба Лена всё же бывала здесь, — кто бы иначе их заводил? Верно, верно: ведь когда Петровна отсюда уезжала, здесь не было такой хрустальной, умиротворяющей чистоты, — запущенная была комнатка, хозяйка по старости лет уборку производила вполне условно…
— Петровна! — сказал я.
Она не ответила, не повернулась.
— Слушай, Петровна… Продукты — видишь? — вот здесь, в пакете. На неделю тебе хватит, потом ещё завезу. За свет, за квартиру — за всё заплачено, не волнуйся. Что ещё?.. Телефона у тебя нет… И у бабы Лены тоже нет… Ну, я к тебе через день буду заходить… Слышишь?
Она не пошевелилась. Я пригляделся: да нет, живая. Конечно, живая. И я засобирался, как Славик:
— Ну, так… Я пойду, пожалуй. После завтра зайду, ага? Всё, пока!
И выскочил в сени. Она так и не пошевелилась. Но потом, пробегая по мосткам через двор, я увидел, как она смотрит мне вслед через мутное окошко, словно душа с того света, — бледный, чуть различимый образ. И помахала мне рукой — чуть-чуть пошевелила ладонью.