— Что-что? — аж привстал со стула Сохатый. — Помолились?
— А как же? Икон-то у нас полная божница. Иначе нельзя! Что это за дом, в котором икона не висит? Люди как приходют, первым делом ищут, куды лоб перекрестить.
— Для блезиру, значит? Это правильно. А сами-то крестились, когда не на людях?
— Не… Пошто? Верил бы я в бога — рази стал бы такими делами заниматься? Бабы — те крестились.
— И церкву не посещали?
— По надвудесятым приходилось. Там толпу надо было изображать, потому, начальство приезжает, помещики соседские… Но ходили, правда, нехотя: поп сидя обедню служит, а приход лёжа богу молится.
— Барин в Поиме был?
— Мы при крепостном праве были графов Шереметьевых. Род богатейший: имений столько, что за всю жизнь не объедешь. Ни разу на моей памяти никаких бар у нас не было, токмо управляющие.
— А они знали про ваши проделки?
— Конечно, знали. Кого бояться надо, помнили наизусть. У нас же такие мужики на селе — они и с чёртом не здоровались! Был, конечно, уговор, что гостей управляющего не трогать — ну и ладно. Да… О чём уж я?
— Путник к вам зашёл.
— Ага. Матушка на стол собрала, помолились мы, сели тюрю хлебать. Мне кусок в горло не лезет! Руки вдруг принялись дрожать, всё из ложки проливаю. А сыромятный ремешок уж в кармане запасён. Тятенька на меня смотрит, глаз косит: может, в другой раз? Мне и сделалось стыдно: али я хуже людей? И решил для себя, что ни в какой ни в другой раз, а сей же час всё и сделаю. И моргнул тятеньке, и он меня понял. Дохлебал я бойко тюрю; как у меня решительность появилась, то из ложки уж больше не капало. Встали все, тятя матушке бровью повёл, она ушла в бабий кут. Братан на двор вышел, стрёмить, а тятя здесь, в горнице, готов в случае чего подмочь. Зашёл я мужику за спину и… Запросто всё получилось, с первого почина. Там один токмо приём и есть, нехитрый. Ремешок должен быть крепкий и тонкий, чтобы сразу в горло впивался. А на конце его рукоятка из орешника, короткая, по ширине кисти — чтобы удобнее было дёргать. Левою рукою петлю ему сзади на горло набрасываешь, ею же в шею упираешься, а правою рукою одним сильным рывком затягиваешь удавку. Покуда жертва очухивается, толкаешь её в загривок и ногу под голяшки подставляешь. Он либо на колени валится, либо сразу ничком. Тебе это без разницы: упираешь ему коленом в спину и тянешь ремень обеими руками на себя что есть мочи. Ежели токмо человек упал плашмя, тогда надобно свою вторую ногу вбок отставить, вдоль пола, для равновесия — иначе он может тебя со спины сбросить. Вот и весь артикул!
Да… Так у меня с первого разу и заладилось. Тятя мужика перевернул, глаз ему открыл — готовый. Ну, говорит, Пахомка, ты у меня молодец удался: я от свово первого весь обблевалси…
— А ты, значит, нет? — перебил Лыков.
— Я всё задорно проделал. Да… Принялись мы покойника шемонять, а при ём семь рубликов серебром! С заработков, вишь, домой-то возвращался. Тятенька ещё боле тут обрадовался и выдал мне с тех денег тридцать копеек. Купил я тогда на них баранок с маком и конфектов. Первый был мой дуван!
— Стало быть, ты первую христианскую душу всего за тридцать копеек уделал? Не густо.
— Дык я ж мальчонка тогда ещё был! И потом — никогда не знаешь, сколько возьмешь. Я раз в Мытищах одного задавил. По виду богатый купец, дородный. Толстый — натощак не обойдёшь! А в карманах пятиалтынный с медью только и оказались. А другой раз уже здесь, в Парголове, попался по наружности полный нищеброд, а в сибирке, в подкладке, пять «собак»[64] было зашито. Да…
Пахом-Кривой махнул ещё рюмку, раскурил от свечки папиросу, выдохнул дым в потолок и продолжил:
— Ну, с тех пор и пошло-поехало. Тятя завсегда мне поручал. У тебя, говорит, невры чугунные и рука твёрдая. Без похвальбы скажу — так и было! Очень рано я в полную силу вошёл: крепкий, жилистый. Главное же — кураж у меня был. В нашем деле кураж нужнее всего. Ежели в руке своей уверен, то он — жертва, то есть — от тебя не уйдёт. И стал я лучший «хомутник» во всём Поиме. Когда особый какой гость прибудет — на вид могутный, или там богатый купец, тут всё чисто сделать надо, и всегда звали меня. Знали — я как надо сработаю.
— И что, никто не успевал противление оказать? — недоверчиво спросил Большой Сохатый.
— А как ты окажешь? Удавка сразу горло стягивает. В глазах темнеет. Хочешь вдохнуть — а не можешь. Большинство тут же валится и завсегда, перед тем, как умереть, обмочится. Случались пару раз капризы, но я их пресекал. Один, отставной фельдфебель, опытный, видать, был, и ещё в большой силе — так через голову перекувыркнулся. Когда удавку почувствовал. Ухватился обеими руками позадь затылка за ремень, натянул его, да и прыгнул. Думал, я петлю-то выпущу, он и вывернется… А только я следом за ним скакнул. Он на мне и оказался, сверху, спиной на самом моём рыле. Ёрзает, ногами сучит, на живот перевернуться хочет. А я терплю да знай ремешок затягиваю. Потрепыхался он эдак с минуту, да и затих. Три тыщи мы на ём нашли! Жирный карась оказался!
В другой раз попал байбак, золотопромышленник. Тоже матёрый! Он как петлю осознал, сразу назад толканулся, в надежде с ног меня сшибить. А я ж ему левой-то рукой в шею упираюсь! Он на меня, а я не даю! Купец догадался: в поясе согнулся и сел мне в ноги, мыслит перебросить через себя. А только я зараз ему коленом в холку да как рвану удавку снизу вверх! Из него сразу и дух вон. Все штаны обдристал, мамка еле отмыла. Да… Ну, там ещё было кое-что по мелочи… Поп один, к примеру, попытался меня за причинное место схватить, да только я отстранился…
— Вы и попов душили? — удивился «иван».
— Двоих всего, и тех в столице. В Поиме нельзя было.
— Дед, а всё же ты тюлькагон[65], — сказал Лыков. — Всю жизнь гладко быть не может. Расскажи про тот случай.
Сторож нахмурил седые брови, буркнул угрюмо:
— Ну, вышло однова. С кем не бывает? Осёкся я что-то, и он успел пальцы под ремешок просунуть. Пришлось его саксоном[66] в спину добивать. Так это единый раз за пятьдесят годов!
— Значит, саксон-то наготове держал?
— А как же? Завсегда. И его, и трифона[67]. Мало ли чего!
— И один всего раз осечку сделал? — продолжил расспросы Лыков. — Не верится… Скажи уж правду; нам интересно! Вот мне почудилось, будто ты прихрамываешь на правую ногу. Едва заметно. Это кто тебя так?
Пахом нахмурился ещё больше:
— Вот ведь пристал! Ну, был ещё случай… На пластуна мы сдуру напали, уже здесь, в Питере. Кубанский казак. Опытный, чёрт! Не совладал я с ним, ухнулся. В каких его только водах варили? Одно слово — пластун! Только я петельку накинул, а уж он колено подтянул, из сапога ножик выхватил и в единый миг всё и порешил. Ткнул меня наугад и попал в ляжку — я аж присел. А вторым махом перерезал ремешок. Беда! Хорошо я смикитил — сразу в дверь и дёру. Бегу, а руда[68] так и хлещет; полный сапог натёк. Только этим и спасся, а двоих моих товарищей пластун на месте положил… С тиих пор больше я казаков не трогал; ну их к лешему!
— Из Поима почему уехал? Скучно стало? Или на заработки?
— Нет. Мне там хорошо было… Обшибся я.
— Не того задавил?
— Точно так. В двадцать восьмом году я женился. Тятя братана с семейством выделил, а мы с Машонкой остались. Сытно было. Двух девок она мне родила. Деньжата у меня уж завелись, землицы прикупил… Да тут проезжал один барин. Вот не нужно мне было его давить! Уж как не нужно! Смешно сказать — на получарки позарился. Красивые, скуржавые, старинной работы. С фамильным его гербом. Апушкин была фамилия барина. На свою да на мою судьбу он их из чумадана вынул, хотел нас травничком угостить. Приберёг бы, не показывал — обои бы наши жизни по другому сложились. Шесть получарок было. Я как их увидал, сразу возжелал. Что на меня тогда нашло? Хочу, и всё! Решил ими завладеть. Спервоначалу предложил продать. Обиделся барин! Вещь, говорит, родовая, от дедов-прадедов осталась, из них сам Пётр Первый пивал! Я ещё пуще принялся настаивать. Шутка ли — Пётр Первый! Барин осерчал, я тоже. И… завладел. Тятенька меня как потом материл — а уж не исправишь. Сожгли мы барина с кучером в овине, как водится, и всё спервоначалу было тихо. Мы подумали — обошлось. Да…
Пахом помолчал минуту, потом продолжил:
— Молодой был барин-то, Апушкин. Не хотел помирать. Как увидал, куда дело клонится — просил его отпустить. Очень просил, жалобно так. Не губите, говорит, пожалейте. К семье он ехал. Всё отдам, и клятву перед святыми образами приму, что никому и никогда не расскажу про ваши дела. Сын у его, вишь, родился… К сыну он ехал. Кровиночку свою, говорит, хочу на руки взять; не видал я ещё его, в моё отсутствие он на свет появился. Христом Богом просил… А как его теперя отпустишь? Побожится, уедет — да сразу и к становому. Пришлось-таки задавить. Да…