Такое пробуждение рассудочности не ограничивается при этом лишь тесным кругом школьно–образованных людей. Светское общество, духовные потребности которого должна была удовлетворять римская церковь, тоже является к XII веку далеко не тем, чем оно было в ту пору, когда автор Heliand'a от его лица говорил: закон — это записанный мудрыми людьми обычай предков, а от обычаев своей страны никто не должен отступать ни в чем. Церковная паства в XII столетии не представляет уже собой, как прежде, разъединенно живших по замкам, хуторам и деревням баронов и вилланов. То было время величайшей ломки старозаветного уклада жизни, через какой когда–либо случалось проходить Европе. Это была Европа эпохи воссоздания городов и обратного перехода от натурального хозяйства к денежному, Европа эпохи крестовых походов и нового торгового и умственного сближения между Западом и Востоком. Прежняя застылость сменилась кипучей жизнью в этот «второй период великого переселения народов». Вилланы толпами покидали свои деревни, стремясь в свободную городскую атмосферу; рыцари армиями плавали за моря отчасти из религиозного рвения, отчасти из интереса к приключениям и к диковинным чужим странам; купцы с товарами бороздили из конца в колец весь известный тогда мир; и многое, что было захвачено этим водоворотом, оказывалось навсегда потерянным для наивной, спокойной веры «по заветам предков». В несколько поколений город перерабатывал вилланов из живших преданиями и фантазией детей природы в рассудочную, скептическую буржуазию; рыцарь нередко возвращался из Святой Земли с душой, полной всяких сравнений и раздумья; и купец, заводивший связи с восточными торговцами, быстро отвыкал видеть в некатолическом мире только «поганых». Таким образом, сама жизнь доводила теперь множество «простых людей» до психологической невозможности верить, не размышляя. От пастырей своих они при этом не получали по большей части никаких ответов на волновавшие их новые религиозные вопросы, так как у большинства священников едва хватало образования на то, чтобы сносно справляться с ритуалом. К тому же пастыри эти часто являлись для верующих худшим источником соблазна: нравы католической иерархии в это время действительно представляли из себя мало назидательного и находились в вопиющем противоречии с тем, что она сама проповедовала народу. Благодаря всему этому светское общество передовых стран Европы заметно ускользает из рук церкви. Из собственной его среды выходят «никем не призванные учителя», которые громят нещадно вековой уклад церковной жизни, и проповедь их падает на восприимчивую почву. «Обвинения, — так характеризует эту эпоху Рейтер, — что проповедуемые католическими священниками догматы являют собой людской вымысел, что обряды католического культа — грубое суеверие, что таинства — сатанинское наваждение, громкие речи про обманы жрецов, творящих якобы за мессой Тело Христово, развитие критического смысла при толковании Библии — все это неизбежно будило во множестве людей дремлющую сознательность, смущало пробудившуюся и давало пищу всяким сомнениям как в верхних, так и в низших общественных слоях тем более, что класс, против которого направлялись такие обвинения, сам по себе возбуждал недоброжелательство не только у еретиков, но и у правоверных». (Н. Reuter, Geschichte der religiosen Aufklarung im Mittelalter, I, 154.) Само собою разумеется, что католическая иерархия с своей стороны не оставалась спокойною свидетельницей такого рода возмущений против ее авторитета. С XI века Европа снова увидала гонения за веру; с XI века в ней снова запылали костры для нарушителей церковного единства. Но, несмотря на эти кары, число еретиков не убывало, и многие свидетели совершавшегося в религиозной жизни переворота с печалью приходили к мысли, что спасительному владычеству римской церкви над католическим миром грозит скорый конец.
Мрачные опасения эти, однако, не сбылись. Традиционное церковное миросозерцание в XII столетии ни для кого еще не являлось вещью изжитой. Общество, в сущности, еще совсем не пробовало им жить, и для защиты его от той критики, на которую ум человеческий был тогда способен, у церкви в распоряжении имелась не одна репрессия. Чтобы овладеть брожением религиозной жизни в массах, чтобы обеспечить себе еще на несколько столетий господство над умственной жизнью Западной Европы, церкви довольно было самой серьезно передумать то, чему она привыкла механически учить других. Ей надо было лишь несколько поступиться староверческим принципом ubi deltas creditur, ratio non quaeritur[18], и, сделав своевременно эту уступку, она сама мало–помалу совсем преобразилась. Из горнила испытаний, пережитых ею в XI–XII веках, римская церковь вышла могучее, чем когда–нибудь, с тремя крупными приобретениями, составившими главную основу ее позднейшего развития. Она обогатилась новою церковною наукой — схоластикой, которая на время успела обратить разум из врага в преданного служителя авторитета; она приобрела новую народно–воспитательную организацию. Нищенствующие монашеские ордена, которые успели — опять–таки на время — возвратить Риму утерянные было симпатии народных масс; и, наконец, она создала новый церковно–полицейский институт, — инквизицию, своими особыми средствами справлявшуюся с теми из отщепенцев, на кого не оказывали достаточного действия ни доводы рациональной теологии, ни нравственные увещания последователей Доминика и Франциска. Эти три силы, родство которых сказывается в том, что главными деятелями как в схоластической науке, так и в инквизиционных трибуналах оказывались члены тех же нищенствующих орденов, наложили глубокую свою печать на весь ход умственной жизни в Европе с ХШ до XVI века. Им римская церковь обязана была самыми славными своими триумфами. Но в их же совокупном дей–ствии кроется и объяснение того, почему в конце средних веков изучаемый нами вид суеверия — да и не он один — дал такие ядовитые плоды, каких мы не встречали в темное раннее средневековье.
Ввиду определяющего влияния, которое тут было оказано схоластикой, нам следует присмотреться к истории ее происхождения несколько поближе. Схоластика, т. е. «школьное» богословие — имя, которое она получила в отличие от старого «положительного» богословия, довольствовавшегося простыми тезисами, простою передачею сентенций Св. Писания и отцов церкви, — возникла в виде компромисса между принципом авторитета и рационалистическим течением XII века. Компромисс этот являлся неизбежностью, ибо при новом состоянии человеческого сознания уже самый принцип церковного авторитета, перед которым верующий должен был склонять свой разум, приходилось защищать от того же разума. На аргументы в пользу прав разума приходилось отвечать аргументом же, что «самый смысл веры требует подчинения всякого смысла вере»: Ratio autem fidei est omnem rationem humanam fidei postponere. В подобные пререкания церковь вступала, правда, неохотно, предпочитая в борьбе с последовательными рационалистами обращаться не столько к аргументам, сколько к таким могучим силам, как слепые консервативные инстинкты масс или мистическое восприятие религии более тонкими натурами. Зато разум успешно проникал в область религии через другие двери. Силою обстоятельств римская церковь скоро была вынуждена признать, что без его содействия она сама не в состоянии точно установить тот круг учений, который должен покрываться эгидой ее священного авторитета. Действительно, в XII столетии было уже затруднительно с прежнею строгостью охранять сентенций от всякого прикосновения к ним «диалектики». Еще в эпоху Беренгара правоверные богословы оказывались способны в защиту господствовавшего взгляда на Пресуществление сразу ссылаться на авторитет Августина, Иеронима и Амвросия, не замечая, что эти три великих учителя совсем по–разному рассуждали в данном вопросе. Но на той степени сознательности, с какою изучалось богословие в эпоху Абеляра, подобные «конт–роверсии» между авторитетами у всех вставали перед глазами. Абеляр первый предъявил длинный их перечень в своем знаменитом Sic et Non; но Абеляр сейчас же указал и путь, которым можно было выйти из подобных затруднений с наименьшим ущербом для принципа традиционализма. Разрешение подобных «контроверсий», писал он, найдется без труда, если за это дело возьмется логика, давая уразуметь, что у разных авторитетов одни и те же слова имеют разный смысл. В случае же встречи с непримиримыми противоречиями остается делать выбор между авторитетами, определяя сравнительный их вес. И правоверные богословы с радостью приняли этот метод, предложенный — неизвестно с какою искренностью — этим великим скептиком. С Петра Ломбардского, автора «Четырех книг сентенций» — труд, комментированием которого университеты прилежно занимались до самого конца средних веков, — логика получает полные права гражданства в ортодоксальном преподавании богословия. Высшею своей гордостью школа теперь считает неутомимый анализ входящих в сентенции понятий и тонкость «дистинк–ций», позволяющих уничтожать непримиримые на вид несогласия между авторитетами. Но, вынужденная вверить охрану церковного предания заботам университетских «диалектиков», церковь не могла оставаться совсем глухой и к той потребности, которая всего сильнее сказывалась именно у таких на логике воспитанных людей — к потребности дать философское освещение самому содержанию сентенций. Fides quaerit intellectual[19], твердят школьные люди еще со времени Ансельма Кентерберийского, и церковь скрепя сердце соглашается снисходительно смотреть на подобные поиски. Таким образом, наряду с доказательствами истин веры от Писания и от авторитетов в систему школьного богословия мало–помалу вводятся и доказательства от разума, блестящие примеры которых дал в свое время тот же Абеляр. «Свет натурального разума» заимствуется при этом из древней философии, главнейшим образом из Аристотеля, который благодаря арабам к XIII веку становится хорошо известен Западной Европе и получает от восхищенной школы титул Praecursor Christi in naturalibus[20]. Известно опьяняющее действие подобных умозрений на только что проснувшуюся в школе склонность размышлять. «Никакое расстояние, — писал про Абеляра один из современников, — никакая высота гор, никакая глубина долин, никакая опасность на полных разбойниками дорогах не могут удержать путников, стекающихся к нему со всех концов мира». Известно и то, каким полезным союзником для церкви оказался этот «натуральный разум», к которому в эпоху Абеляра правоверие относилось еще с крайней подозрительностью. С гордостью церковь могла теперь говорить еретикам, что, восставая против ее учений, они отказываются не только от звания христиан, как ослушники священного авторитета, но даже от звания разумных существ, ибо истинный разум сам тре-. бует того же, чему учат Откровение и авторитеты. В таких условиях церковные власти освобождаются, наконец, от старого своего страха перед духом рационализма и сами благословляют состоявшийся на их глазах союз между auctoritas и ratio. Пользуясь этой свободой и упиваясь со страстью новым еще наслаждением мыслить, университетские богословы развивают теперь кипучую умственную деятельность и за XIII столетие превращают «рациональную теологию» в «царицу всех наук». Школа по–прежнему остается верна принципу, что fides praocedit rationi; но при Фоме Аквинском и Дунсе Скоте она уже не ограничивается с философской стороны простым подыскиванием разумных доводов в пользу незыблемо стоящих сентенций. Взяв эти рационалистически интерпретированные сентенции за аксиомы, она смело делает из них дальнейшие логические выводы и, пополняя от «натурального разума» неизбежные пробелы, она стремится таким путем создать вполне законченную систему миросозерцания. В руках великих схоластиков рациональная теология превращается в светоч, озаряющий все области, в которых только может идти работа человеческого ума. На суд этой науки немедленно по достижении ею зрелости был призван и вопрос о волшебстве со всеми входящими сюда представлениями.