наивысшей сложности, когда прихотливо нанизываются несколько загадок, приведу один: «ненавистники снега соколиных гнездовий». Соколиное гнездовье здесь – рука, снег руки – серебро, ненавистник серебра – раздающий его вождь, щедрый король. Как заметил читатель, ход в последнем примере – тот же, что у всех попрошаек: славить нерасторопного дарителя, с тем чтобы его поощрить. Отсюда многочисленные синонимы серебра и золота, отсюда завистливые обозначения короля: «хозяин перстней», «расточитель сокровищ», «хранитель сокровищ». Отсюда же – откровенные обращения вроде вот этого, принадлежащего норвежцу Эйвинду Погубителю Скальдов[135]:Хочу сложить хвалуСтойкую и прочную, как мост из камня.И думаю, наш король не поскупитсяНа горящие угли рук.
Золото и огонь – опасность и блеск – для скальдов всегда тождественны. Любящий порядок Снорри объясняет это так: «Золото называют огнем руки или ноги, потому что оно красное, а серебру дают, наоборот, имена льда или снега, града или инея, поскольку оно белого цвета». И в другом месте: «Когда боги отправились в гости к Эгиру, тот принял их в своем доме (что стоял посреди моря) и приказал внести в палату золотые пластины, которые сверкали, подобно мечам, освещавшим Вальгаллу. С той поры золото называют огнем моря и всех вод и рек». Золотые монеты, кольца, усыпанные шипами щиты, мечи и секиры – всегдашнее вознаграждение скальда; в исключительных случаях он мог получить участок земли или корабль.
Мой перечень кёнингов неполон. Певцы стыдились буквального повторения и предпочитали истощать варианты. Достаточно взглянуть на те из них, которые относятся к «кораблю» и могут быть умножены простой перестановкой, составляющей неприметные труды забвения или искусства. Немало и обозначений воина. «Древом клинка» именует его один скальд, может быть, потому, что «древо» и «победитель» – в исландском омонимы. Другие называют его «дубом копья», «посохом золотого чекана», «чудовищной елью железных гроз», «гущей рыбин сраженья». Бывало, что вариации подчинялись определенному правилу: так обстоит дело в стихах Маркуса[136], где корабль как бы растет у нас на глазах:
Ярый кабан буруновВзлетел над крышей кита.Медведь потопа утрудилДревнюю дорогу парусников.Бык волн порвалЦепь, крепившую судно.
Культеранизм – помешательство классицистского ума; манера, упорядочиваемая Снорри, – всего лишь утрировка, почти что доведение до абсурда той страсти, которой подвержена любая из германских литератур: любви к сложным словам. Самые древние памятники этой словесности – англосаксонские. В «Беовульфе» (восьмой век) море – это дорога парусов, дорога лебедя, миска волн, купальня коршуна, стезя кита; солнце – свеча земли, радость неба, перл небес; арфа – дерево празднества; меч – последыш молотов, товарищ схватки, луч сражения; сражение – игра клинков, ливень железа; корабль – рассекатель морей; дракон – гроза ночей, хранитель клада; тело – обитель костей; королева – ткачиха мирных дней; король – хозяин перстней, золотой друг мужей, предводитель мужей, расточитель сокровищ. В «Илиаде» корабли – тоже «рассекатели моря» (так и хочется назвать их трансатлантическими), а царь – «царь мужей». Точно так же для агиографов девятого века: море – купальня рыбы, дорога тюленей, заводь кита, царство кита; солнце – свеча людей, свеча дня; глаза – жемчужины лица; корабль – скакун волн, скакун моря; волк – обитатель лесов; сражение – игра щитов, перелет копий; копье – змей войны; Бог – радость воинов. В «Бестиарии»[137] кит – страж океана. В балладе о Бруннанбурге[138] (десятый век) битва – разговор копий, треск знамен, сходка мечей, встреча мужей. Любой скальд пользуется теми же фигурами; новшество лишь в том, что они обрушиваются лавиной и переплетаются, становясь основой для еще более сложных символов. Поэтам здесь, можно сказать, помогает само время. Только когда «луна викинга» напрямую обозначает щит, певец может построить такое уравнение, как «змей луны викингов». А это впервые происходит в Исландии, не в Англии. Тяга к соединению слов в британской словесности сильна, но выражена иначе. «Одиссея» Чапмена изобилует самыми диковинными примерами. Одни («delicious-fingered Morning», «through-swum the waves») удачны; другие («Soon as white-and-red-mixed-fingered Dame») – чисто внешние и остаются на бумаге, третьи («the circularly-witted queen») – на редкость неповоротливы. К таким приключениям приводят германская кровь и греческая начитанность. Не говорю об общей германизированности английского языка, примеры которой, предлагаемые «Word-book of the English tongue»[139], сейчас привожу: lichrest – кладбище; redecraft – логика; fourwinkled – четырехугольник; outganger – переселенец; fearnought – смелый; bit-wise – постепенно; kinlore – родословная; bask-jaw – ответ; wanhope – отчаяние. Вот к таким приключениям приводят английский язык и ностальгическая память о немецком…
Просматривая полный каталог кёнингов, испытываешь неловкость: кажется, трудно придумать загадки менее изобретательные, но более нелепые и многословные. Однако, прежде чем их судить, стоило бы вспомнить, что при переводе на языки, где нет сложных слов, их непривычность удесятеряется. «Шип войны», «военный шип» или «воинский шип» – неуклюжие перифразы, а вот про Kampfdorn или battle-thorn этого уже не скажешь[140]. То же самое со строкой Редьярда Киплинга:
In the desert where the dung-fed camp-smoke curled[141] —
или Йейтса:
That dolphin-torn, that gong-tormented sea[142], —
поскольку увещеваний нашего Шуль-Солара[143] никто не послушал, эти стихи на испанский непереводимы и в испанской поэзии немыслимы…
В защиту кёнингов можно сказать многое. К примеру, совершенно понятно, что все эти косвенные обозначения изучались в таком виде лишь учениками скальда, слушатели же воспринимали не схему, а поток волнующих стихов… (Вероятно, голая формула «вода клинка = кровь» уже предает оригинал.) Законы, по которым жили кёнинги, до нас не дошли: мы не знаем, какие препятствия им нужно было преодолевать, а это и отличает их игру от самой удачной метафоры Лугонеса. Нам остались считаные слова[144]. И уже невозможно вообразить, с какой интонацией, какими – неповторимыми, словно музыка, – губами, с каким неподражаемым напором или сдержанностью они произносились. Ясно одно: когда-то в прошлом они исполняли свое чудесное предназначение и их исполинская неповоротливость зачаровывала рыжих хозяев вулканических пустошей и фьордов не хуже бездонного пива и конских ристалищ[145]. Не исключено, что они – плоды неведомого нам веселья. Сама их грубость (рыбы сраженья = клинки) может быть выражением старинного humour, шуткой неотесанных гиперборейцев. И эта дикая метафора, которую я сейчас опять расчленяю, соединяла воинов и сражение в каком-то незримом пространстве, где они сходятся, жалят и уничтожают друг друга, как живые клинки. Именно такие образы встают со страниц «Саги о Ньяле», на одной из которых написано: «Клинки рвались из ножен, секиры и копья летали и сражались. Оружие крушило мужей с такой силой, что им приходилось заслоняться щитами, но снова множились раненые, и не было корабля, где