таящимися в этом растворе, с маниакальным упорством сосредоточась на нескольких знаменитых парах: звезды и глаза, женщина и цветок, время и вода, старость и вечер, сон и смерть. Представленные (а вернее сказать – обобранные) в подобном соседстве, эти сочетания свелись к обыкновенным штампам; впрочем, лучше покажу это на нескольких конкретных примерах.
В Ветхом Завете (3 Цар. 2: 10) сказано: «И почил Давид с отцами своими и погребен был в городе Давидовом». Терпя крушенье, дунайские корабельщики на тонущем судне[161] молились: «Дай мне уснуть, а проснувшись, взяться за весла»[162]. Братом смерти именуют Сон в «Илиаде» Гомера – родство, засвидетельствованное, по Лессингу[163], на многих надгробьях. Обезьяной смерти (Affe des Todes) звал его Вильгельм Клемм[164], поэтому написавший: «Смерть – это первая спокойная ночь человека». Однако и до него Гейне говорил[165]: «Смерть – прохладной ночи тень, жизнь – палящий летний день…» Ночью земли называл смерть Виньи[166]; старым креслом-качалкой (old rocking-chair) зовется она в блюзах – последний сон, последний полуденный отдых негра. Не раз сравнивает смерть со сном и Шопенгауэр, приведу лишь эти слова («Welt als Wille»[167], II, 41): «Сон для человека – что смерть для рода человеческого». Читатель, разумеется, уже вспомнил реплику Гамлета: «Умереть, уснуть и видеть сны, быть может» – и его страх перед беспощадностью сновидений в этом смертном сне.
Сравнение женщины с цветком – еще один образчик вечности (или банальности), вот лишь несколько примеров. «Я нарцисс Саронский, лилия долин», – говорит Суламифь в Песни песней. В сказании о Мэт из четвертой «ветви» гэльского эпоса «Мабиногион»[168] правитель ищет женщину иного мира, и кудесник «с помощью заклятий и чар создает ее из цветов дуба, цветов дрока и цветов ясеня». В пятой авентюре «Nibelungenlied»[169] Зигфрид впервые видит Кримхильду, о которой нам тут же сообщают, что лицо ее сверкало румянцем розы. Вдохновленный Катуллом[170] Ариосто сравнивает девушку с сокровенным цветком («Orlando», I, 42); красноклювая птичка в Армидиных садах[171] советует влюбленным поторопиться, чтобы этот цветок не увял напрасно («Gerusalemme»[172], XVI, 13–15). В конце XVI столетия Малерб, пытаясь утешить[173] потерявшего дочь друга, шлет ему знаменитые теперь слова: «Et, rose, elle a vecu се que vivent les roses» («И, роза, отцвела в срок, отведенный розам»). Шекспир восхищается в саду глубоким багрецом роз и белизною лилий, но надо ли говорить, что вся их прелесть для него лишь бледная тень возлюбленной, которой нет рядом («Sonnets», XCVIII)? «Бог вместе с розами слепил меня», – роняет царица Самофракийская на одной из страниц Суинберна. Перечню, я чувствую, не будет конца[174], поэтому поставлю точку на сцене из «Heir of Hermiston»[175], последней книги Стивенсона, где герой хотел бы знать, есть ли у Кристины душа «или она всего лишь розовощекий зверек».
Вначале я сопоставил десять примеров, потом – девять; быть может, их внутреннее единство не так бросается в глаза, как внешние различия. Кто бы, на самом деле, мог заранее сказать, что кресло-качалка и почивший с отцами своими Давид восходят к общему истоку?
Первому памятнику европейской литературы, «Илиаде», уже около трех тысяч лет. Почему не предположить, что за этот огромный промежуток времени все возможности глубокого и неотвратимого сходства (сновидения и жизни, сна и смерти, бегущих рек и дней и т. п.) так или иначе исчерпаны и запечатлены? Это отнюдь не значит, будто запас метафор пришел к концу: способность обнаруживать (или воображать) тайное сродство понятий, как бы там ни было, неистощима. Сила и слабость этих находок коренятся в самих словах, и поразительная строчка Данте («Purgatorio»[176], I, 13), где он сравнивает небо Востока с восточным камнем – незамутненным камнем, в чьем имени, по счастливой случайности, опять-таки скрыт Восток («Dolce color d’oriental zaffiro»)[177], прекрасна, чего не скажешь о стихе Гонгоры («Поэмы одиночества», 1, 6) – «В сапфирном поле звездные стада», который – на мой, разумеется, вкус – попросту груб и напыщен[178].
Когда-нибудь напишут историю метафор, и мы поймем, сколько истин и заблуждений таили в себе эти догадки.
Учение о циклах
I
Учение это (которое самый недавний его автор называет Вечным Возвращением) можно примерно сформулировать так:
«Число атомов, образующих Вселенную, хотя и немыслимо велико, но все же конечно и, как свойственно числу конечному (хотя и немыслимо огромному), имеет определенное количество перестановок. По прошествии бесконечно большого срока количество перестановок достигнет предела и Вселенная должна повториться. Ты снова родишься из чрева, снова твой скелет будет расти, снова эта же страница попадет в те же твои руки».
Таков обычный ход рассуждений на эту тему, начиная с банального вступления и до чудовищной, пугающей развязки. Учение это принято приписывать Ницше[179].
Прежде чем его опровергать – задача, возможно, для меня непосильная, – надо бы представить себе, хотя бы поверхностно, нечеловечески огромные числа, на которые оно ссылается. Начну с атома. Диаметр атома водорода вычислен, он составляет приблизительно одну стомиллионную долю сантиметра. Эта головокружительно ничтожная величина отнюдь не означает, что атом неделим. Напротив, Резерфорд представляет нам его в виде некой солнечной системы – центральное ядро и вращающийся вокруг него электрон, в сто тысяч раз меньший, чем весь атом. Но оставим это ядро и электрон и вообразим себе крохотную вселенную, состоящую из десятка атомов. (Разумеется, речь идет о скромной модели вселенной – невидимой, ибо микроскопы о ней и подозревать не могут; не поддающейся взвешиванию, ибо никакими весами ее не взвесить.) Предположим также – ни на йоту не отступая от гипотез Ницше, – что число изменений в этой вселенной определяется количеством комбинаций, возможных для десяти атомов, которые будут располагаться в различном порядке. Сколько разных состояний может смениться в этой вселенной, прежде чем наступит Вечное Возвращение? Рассчитать нетрудно, надо лишь перемножить 1 × 2 × 3 × 4 × 5 × 6 × 7 × 8 × 9 × 10 – в результате долгой, нудной операции получим число 3 628 800. Если эта почти бесконечно малая частица вселенной способна на такое множество изменений, трудно, а то и невозможно поверить в идею повторяемости космоса. Я взял десять атомов; чтобы получить два грамма водорода, нам их понадобится более миллиарда миллиардов. Вычислить количество возможных комбинаций в этих двух граммах – иначе говоря, перемножить миллиард миллиардов натуральных чисел соответственно количеству атомов, – такая операция уже далеко превосходит мои человеческие возможности.
Не знаю, убежден ли мой читатель, я-то не убежден. Беззаботное, невинное щеголянье огромными