– Ну, – говорит он, – нечего сказать, весело блуждать по поднебесью в компании двух тупоголовых скотов, которые знают не больше, чем университетский профессор триста или четыреста лет тому назад. Впрочем, Гек Финн, в те времена были папы, знавшие не больше, чем ты.
Выверт был неблагородный, и я дал ему понять это.
– Швырять грязью, – говорю, – не значит доказывать, Том Сойер.
– Кто швыряет грязью?
– Ты.
– И не думал. Разве сравнение с папой, хотя бы самым ординарным из всех, что занимали римский престол, может быть обидно для какого-нибудь парня из миссурийских трущоб? Это честь для тебя, головастик; не ты, а папа мог бы обидеться на это, и тебе нельзя было бы возмущаться на него, если бы он проклял тебя; только они не проклинают. Я хочу сказать, теперь не проклинают.
– А прежде проклинали, Том?
– В Средние века? Как же, это было их обычное занятие.
– Ну? Взаправду проклинали?
Тут он завел свою мельницу и сказал нам целую речь, как всегда бывало, когда он попадет на своего конька; и я попросил его записать для меня вторую половину, потому что она была такая ученая, что я не мог ничего запомнить, и слова такие, что мне и не выговорить.
– Да, проклинали. То есть я не хочу сказать, что они ругались и чертыхались походя, как Бен Миллер, и сыпали клятвами кстати и некстати, как он. Нет, они употребляли те же слова, но связывали их иначе, потому что учились у самых лучших ученых и знали, как нужно клясться, чего он не знает, так как понахватал клятв отовсюду, а толкового учителя у него не было. Они же знали. У них это не была пустопорожняя ругань, как у Бена Миллера, которая летит во все стороны и никуда не попадает, – нет, у них ругань была научная и систематическая, и была она суровая, торжественная и грозная, – не такая, чтобы над ней можно было подсмеиваться, как подсмеиваются, когда этот жалкий неуч Бен Миллер пустит в ход свои словечки. Видишь ли, в таком роде, как Бен Миллер, можно клясть человека хоть целую неделю без перерыва, и это его заденет не больше, чем гусиное гоготанье; но совсем другое дело было в Средние века, когда какой-нибудь папа, обученный клятвам, собирал все свои проклятия в кучу и вываливал ее на какого-нибудь короля, или королевство, или еретика, или еврея, или вообще на что-нибудь такое, что было не в порядке и требовало исправления. Да примется за это не как попало, нет, а возьмет какого-нибудь короля или другое лицо, начнет с маковки и разделает всего без остатка. Проклянет волосы на его голове, и кости в его черепе, и слух в ушах, и зрение в глазах, и дыхание в ноздрях, и внутренности, и жилы, и члены, и руки, и ноги, и кровь, и плоть, и кости во всем теле; проклянет в его сердечных привязанностях и дружбе, и отлучит его от мира, и проклянет всякого, кто его накормит, или приютит, или даст ему воды напиться, или рубище защититься от холода. Да, это было проклятие, о котором стоит потолковать; да только такое проклятие и стоило делать. Человеку или народу, на которых оно падало, во сто раз лучше было бы умереть. Бен Миллер! Где уж ему проклинать! А в Средние века самый плохонький, захудалый епископ мог проклясть все, что его окружало. Мы, нынешние, и понятия не имеем о проклятиях.
– Ну, – говорю я, – плакать об этом не приходится; я думаю, мы можем и без них обойтись. А может нынешний епископ проклясть по-тогдашнему?
– Да, они учатся этому, потому что оно требуется хорошим воспитанием, приличным их званию, – вроде изящной словесности, что ли, – хотя теперь это им ни к чему, как для миссурийской девушки ни к чему французский язык. Однако она учится ему, как и они учатся проклятиям, потому что миссурийская девушка, которая не умеет болтать по-французски, и епископ, который не умеет проклинать, не пользуются уважением в обществе.
– Значит, они теперь никогда не проклинают, Том?
– Разве очень редко. Может быть, в Перу, но для образованных людей их проклятия уже выдохлись, так что они обращают на них не больше внимания, чем на ругань Бена Миллера. Благодаря просвещению они понимают теперь не меньше, чем саранча в Средние века.
– Саранча?
– Да. В Средние века, во Франции, когда саранча принималась пожирать урожай, епископ выходил в поле, напускал на себя торжественный вид и проклинал ее самой основательной хорошей клятвой. Совершенно так, как еврея, или еретика, или короля.
– Ну и что же саранча, Том?
– Только смеялась и продолжала уплетать хлеб тем же порядком, как начала. Разница между человеком и саранчой в Средние века заключалась в том, что саранча была не дура.
– О, Господи милостивый, о, Господи милостивый, вот-вот опять ожеро! – завопил Джим в эту минуту. – Теперь, господин Том, что вы будете говорить?
Да, озеро опять было перед нами, далеко впереди, гладкое, окруженное деревьями, то самое, что мы видели раньше.
Я сказал:
– Теперь ты убедился, Том Сойер?
А он в ответ совершенно спокойно:
– Да, убедился, что озера там нет.
Джим взмолился:
– Не говорите такое, господин Том, страшно слушать, что вы говорите. Потому что жарко, и вам хочется пить, от этого у вас в уме помешалось, господин Том. О, но какое хорошее! Уж не жнаю, как дождаться, когда мы прилетим туда, так пить хочется.
– А придется-таки тебе подождать, и притом бесполезно, потому что там нет озера, уверяю тебя.
– Не спускай с него глаз, Джим, – говорю я, – и я не спущу.
– Не буду спускать. Но, Господи, правда же, мне не дождаться!
Мы понеслись к нему, отмахивая милю за милей, но все не могли приблизиться ни на дюйм, – и вдруг оно опять исчезло! Джим пошатнулся и чуть не упал. Опомнившись, залопотал, разевая рот, как рыба:
– Господин Том, это дух, вот что это такое, и не давай Бог мне увидать его еще один раз. Там было ожеро, и что-нибудь случилось, и оно умерло, а мы видели его дух; два ража видели – жначит, верно. В пустыне духи – духи, да! О, господин Том, улетаем от него, – я лучше согласен умереть, чем ночевать здесь, потому что вдруг он придет и жавоет, а мы будем спать и ничего не жнаем.
– Дух, – экий ты гусь! Это просто действие воздуха, и зноя, и жажды на воображение. Если я… Дай-ка подзорную трубку!
Он схватил ее и начал всматриваться вправо.
– Это стая птиц. – сказал он. – Летят на запад. Зачем-нибудь да летят – или за кормом, или за водой, или за тем и другим. Поворачивай вправо – право руля! Круто! Так – легче – теперь прямо, как держишь.
Мы замедлили полет, чтобы не перегонять птиц, и полетели за ними. Расстояние между нами и ими было около четверти мили, и когда прошло полтора часа, мы были совсем обескуражены, а жажда сделалась просто невыносимой. Том сказал:
– Возьмите кто-нибудь трубку и посмотрите, что там такое, впереди птиц.
Джим взглянул первый, да так и шлепнулся на ларь в отчаянии. Залился слезами и говорит:
– Опять оно там, господин Том, опять оно там, и теперь я жнаю, что мне умереть, потому что, когда увидаешь духа третий раж, то это жначит умереть. И жачем, жачем я ходил на этот шар?
Он не хотел больше смотреть, и его слова напугали меня, так как я знал, что это правда, и что у духов всегда была такая повадка; поэтому я тоже не захотел смотреть. Мы оба просили Тома повернуть и лететь куда-нибудь в другое место, но он не согласился и назвал нас невежественными, суеверными трещотками. Да, и я подумал про себя, что придется ему когда-нибудь поплатиться за неуважительное обращение с духами. Теперь они, может быть, и спустят ему, но когда-нибудь непременно отплатят, так как всякому, кто знает что-нибудь о духах, известно, как они обидчивы и мстительны.
Мы замолчали и сидели тихо и смирно: Джим и я трусили, а Том занимался машиной. Вдруг он остановил шар и говорит:
– Ну-ка, взгляните теперь, простофили!
Мы выглянули и увидели, что прямо под нами настоящая вода! Чистая, и синяя, и холодная, и глубокая, и рябь по ней от ветерка, то есть лучшей картины я и не видывал. А кругом нее зеленые берега, и цветы, и тенистые рощи, высокие деревья, обвитые виноградом, и так все это мирно и приятно, что иной бы заплакал, – так было хорошо.
Джим и то заплакал, и закричал, и заплясал, и заметался, совсем с ума сошел от радости. Вахта была моя, так что мне пришлось остаться при машине, но Том и Джим спустились вниз, сами выпили по бочонку и мне принесли, и хоть много я вкусных вещей пробовал в своей жизни, но с этой водой ничто не могло сравниться. Затем Том и Джим спустились купаться, а немного погодя Том влез наверх и сменил меня, а я и Джим купались, а там Джим сменил Тома, и мы с Томом принялись бегать взапуски и бороться, и право, кажется, никогда в жизни не случалось мне так весело проводить время. Было не очень жарко, так как наступал уже вечер, и мы, разумеется, скинули с себя одежду. Одежда годится в школе, и в городах, и на балах, но какой в ней смысл здесь, где нет цивилизации и других неприятностей и церемоний.
– Львы идут! Львы! Скорей, господин Том! Спасавайся, Гек!