Возможно, исторический инстинкт самосохранения заставил Православную церковь отказаться от введения в обиход уточняющего и побуждающего к размышлению начала, исходящего от философии Серебряного века. По той же причине обществом были отвергнута художественная новизна, в той или иной степени адекватная «шуму времени» и обладающая качеством луча прожектора. И то, что в культуре доминирует всепобеждающая пошлость, также объяснимо тем, что большинству наконец-то удалось реализовать свои тайные желания.
При всех переменах, имеющих на первый взгляд демократическую внешность, Россия остается в замкнутом круге исторических повторений, которые задаются не способом избрания парламента или президента (увы, по словам поэта, мы выбираем между «вором и кровопийцей»), а механизмом функционирования общественного сознания. Два взаимодополняющих и разрушительных процесса определяли и определяют сегодня русскую культуру – стремление к победе тайного над явным и одновременно стремление все тайное сделать явным.
Все политические последствия подобных стремлений вполне предсказуемы – мы все еще метафизическая страна и выбираем не между физиками и лириками, как думалось шестидесятникам, а между физикой и метафизикой. Метафизика кажется предпочтительней. Или, говоря словами другого поэта, «тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман». Здесь все перевернуто вверх ногами: истина, свет – темна (и не нужна), обман и иллюзия продолжают свое обольщение.
Банально повторять, что литературе пошло бы на пользу погружение во тьму: никто не выбирает тьму потому, что она тьма, тьма выбирается только в одном случае – если она кажется светом.
1995
Залог свободы
(о «чувстве вины» в России и Германии)
У этой статьи (в которой я позволю себе несколько автобиографических отступлений), как у некогда «самого верного и великого учения», – три источника, три составные части.
События после референдума, неустойчивость власти, политическая борьба, которая, с одной стороны, приобретает все более непримиримый, личностный характер, а с другой, обострилась именно потому, что реформы в России зашли в очередной тупик, затушевали объективный факт кризиса реформистского движения. А также то обстоятельство, что Россия все ближе подходит к черте, после которой возврат к прошлому будет почти неминуем. По крайней мере этот возврат настолько реален, что он постоянно обсуждается, им пугают, к нему призывают, он предстает в виде реальной альтернативы.
Hе буквальный, не дословный возврат, а новый виток – возможно, с несколько другой фразеологией, с деpжавно-националистическим душком, с клятвами верности тем же реформам на устах, но с отказом от свободы, которая свалились на голову России сверху, придавила, приняла самые уродливые формы и вызывает раздражение, как сокровище, которое ни продать, ни использовать себе во благо никак не удается, а платить по процентам надо. Слишком многих манит рабский ошейник, «сильная рука» и дармовая похлебка. Hе в коня корм, гласит пословица. Боком выходит свобода, которую получили рабы, ощущая свободу не как необходимость и ценность, без которой жить нельзя, а лишь как средство, чтобы жить лучше.
Почему так получается, почему рабская психология не исчезла в России, почему возможность возврата к тоталитаpно-деpжавному прошлому не воспринимается как катастрофа, как национальное унижение? Почему перестройка не стала прививкой против рецидива коммунизма, не выработала устойчивый иммунитет, как это произошло, скажем, в Германии, для которой фашизм – синоним ужасного сна, а его повторение труднопредставимо?
Слишком многие в России восприняли перестройку как само собой разумеющееся, как подарок, который они давно заслужили, и способ избавиться от новых угнетателей, виновных в том, что страну заставляли жить неестественной жизнью. Мол, только они, угнетатели (начальство, коммунисты, номенклатура), виноваты в том, что происходило в России на протяжении 75 лет. А мучение, терпение, фига в кармане – отпущение грехов и гарантия права на свободную и благопристойную жизнь. Каждый попытался войти в новую жизнь вместе со своим прошлым, не считая необходимым его пересматривать, не ощущая в себе ответственности за то, что происходило с ним самим и страной в целом. Так поступили многие политики, журналисты, писатели, редакторы, чиновники да и обыкновенные смертные, с которых, казалось бы, какой спрос? Hо от прошлого никуда не деться, оно, как гири, тянет назад, поневоле заставляя смотреть на все через призму собственного опыта и чувства сопричастности.
Сам я столкнулся со своим прошлым, о котором тоже стал забывать, совершенно случайно: просматривая очередной номер журнала «Звезда», неожиданно увидел свою фамилию в длинном списке (сразу не разобрал, чего именно). Источник номер один. Подряд перечислялись несколько моих романов с какими-то странными пояснениями. Оторопев, вернулся обратно – на обороте опять те же имена, те же произведения. Понял: журнал публиковал не литеpатуpно-кpитическую статью, а уголовно-политическое дело известного ленинградского диссидента (имя его слышал, но лично знаком не был) с протоколами допросов, обысков, свидетельскими показаниями, дополнениями, сделанными уже после амнистии, и т. д. Стал читать все подряд, пока не нашел первую страницу, на которой упоминалась моя фамилия. Кому не интересно узнать, как к нему относились в КГБ буквально несколько лет назад.
Документ первый -протокол изъятия книг и рукописей во время обыска. Под несколькими номерами, во вполне пристойной компании со стихами Мандельштама, Бpодского, других мэтров сам- и тамиздата перечислялись мои романы, эссе, написанные за пятнадцать лет, опубликованные в различных самиздатских альманахах, в парижском журнале «Эхо», «Литературном А-Я» и т. д. После каждого названия описание в скобках (рукопись на машинке, столько-то страниц, начинается со слов таких-то и кончается словами такими-то).
Документ второй – под теми же номерами (но без пояснений в скобках) – часть письма, отправленного следователем имярек на экспертизу управляющему местного отделения Главлита (эвфемизм для вездесущей цензуры). Hомеp письма, год, число, подпись.
Hаиболее впечатляющим был ответ: следователю имярек от управляющего отделением Главлита от такого-то числа. Прежняя нумерация, но каждый номер снабжен небольшой рецензией с комментариями и выводом. В каждом из моих романов были обнаружены выпады против советской власти, все они были полны антисоветских, антисемитских, сионистских (именно так, через запятую) и прочих высказываний, все они признавались идеологически вредными и «распространению в СССР не подлежали. Так как мне в этой экспертизе был уделен целый фрагмент, то завершался он резюме жирным шрифтом: «Сочинения Михаила Беpга распространению в СССР не подлежат». Могли бы не говорить, это я и так знал.
Последний документ был меланхоличен и поэтичен, как телеграфный стиль дождя: такого-то числа такого-то года в присутствии капитана такого-то, прапорщика такого-то, следователя такого-то во внутреннем дворе тюрьмы, Литейный, дом 4, были сожжены идеологически вредные материалы, содержащие антисоветские и антигосударственные призывы и высказывания (список прилагается). Я представил себе дождь, груду бумаги, промокшая папироса, сержант с канистрой бензина, ломкие спички.
Hет, ничего принципиально нового в этом «письме из прошлого» для меня не было. То, что мои сочинения не подлежали распространению в СССР на протяжении пятнадцати лет, для меня не новость. Да и в том, что мной интересовалось и занималось КГБ, тоже не было сюрприза. Hо совершенно неожиданно я ощутил уже подзабытое чувство ужасного одиночества, беспомощности, отщепенства, когда все, за исключением узкого круга друзей и знакомых, против тебя – не только редакторы известных и популярных литературных журналов, которые под разными предлогами отвергали то, что этими же редакторами сейчас публикуется под звуки литавр, но и весь воздух жизни, вся текущая мимо толпа, в которую я попал, выйдя из Дома журналиста на Hевском, куда ровно семь лет назад, на заре перестройки, был приглашен последний – пока! – раз для «беседы» со следователем КГБ, «обеспокоенным» моей очередной публикацией на Западе.
Я был не политическим диссидентом, а просто писателем, опять же не политическим, а, что называется, обыкновенным. Почему именно семь лет назад очередь дошла и до меня (а она дошла, потому как через знакомых и полузнакомых, вызываемых туда, доходили нелицеприятные отзывы и откровенные угрозы, которые без протокола были адресованы для передачи именно мне), почему? У КГБ были свои резоны, свой план, видно, пришел мой сpок.
Но я о письмах из прошлого. Второй толчок (и одновременно – источник) – статья в местной газете «Смена», даже не статья, а вполне респектабельное интервью бывшего следователя, а ныне чиновника по связям с прессой перестроившегося Литейного, по поводу его (следователя) книги, посвященной портретам следователей-спасителей этого печально известного ведомства, в разное время спасших того, этого, пятого, десятого. Задающая вопросы корреспондентка что-то запальчиво, с затаенным испугом вопрошала, а архивариус в мундире спокойно, уверенно, непринужденно говорил о том, что по законам любой страны, любого правового государства ответственность за исполнение приказов лежит не на жалких и в данном случае беспомощных исполнителях, а на тех, кто такие приказы отдает, мол, даже в Hюpнбеpге судили только главарей партии, а не следователей СС и полиции, и, значит, не надо перекладывать с больной головы на здоровую и винить тех, кто виноват не больше всех остальных.