Первые мои работы назывались "Война это". Я воспринимал войну не как парад победы, а как трагическое, противоречивое и противоестественное человеку явление. Так возникла эта серия. Часть человека превращаясь в машину, в железо, которое олицетворяло войну, которое входило в плоть, как боль. Потом эта тема переросла в тему "Роботы и полуроботы", где человек уже сознательно боролся с мертвым металлом, потом это переросло в "Гигантомахию", затем в "Древо жизни". Человек уже овеществлен в делах своих, он породил вторую природу, предметы, продолжающие его руки, мозг, глаза, нервы и сердце, и задача изобразительного искусства в современном мире - создать некие всеединые символы и метафоры, чтобы показать растеряв-шемуся от обилия информации человеку ценность и беспредельность человеческого "Я".
Любое модернистское явление, если оно подлинно и сильно, на первых порах воспринима-ется как шок и как потрясение основ. Но проходит время, и мы начинаем видеть связь с традицией, только не линейную, а скачкообразную. Сегодня в Хлебникове или Маяковском можно увидеть большую классику, чем в перпендикулярной гладкописи. Сегодня мы видим, что они больше связаны с народным, или даже церковнославянским языком, чем псевдоклассичес-кие поэты того времени. Так что связь с основами всегда существует - она неразрывна. И вот, собственно, задача моего искусства, моего модернизма: взять вертикаль, которая представляет вневременные, эзотерические, философские проблемы, и взять горизонталь, которая представляет сегодняшние, сиюминутные проблемы, и найти новое качество - сплав - в центре этого креста.
Все, над чем я работаю, будь то альбом рисунков, серия гравюр или отдельные скульптуры и группы, являются частью цельного монументального замысла, который принципиально полифоничен и вместе с тем един. Синтез - не эклектика, где собрано все волей случая. Синтез в искусстве - это организм, где каждая часть выполняет принадлежащую ей функцию, а в целом части составляют эстетическое единство. Ведь в каждом осколке египетской скульптуры лежат закономерности египетского зодчества, в любой, самой малой части бьется пульс всего сооружения, потому что у древних было целостное отношение к миру.
Основная моя работа - это огромный памятник, который условно мною назван "Древо жизни". Он содержит в себе тему дуалистического противоречия человека и природы, человека и второй природы, самого человека. Эта тема уже сама по себе полифонична, потому меня так привлекает творчество Достоевского. Он мне близок многоголосьем и борьбой противоречий, которые содержатся в нем самом.
Я работал над многими произведениями Достоевского. В Советском Союзе удалось издать иллюстрации к роману "Преступление и наказание", в Швейцарии, совместно с режиссером и актером Ингольдом Вильденауэром я ставил спектакль "Записки из подполья". Несмотря на кажущийся анахронизм, это произведение удивительно злободневно. Мы в этом убедились на спектакле, когда публика 4 часа смотрела его, не шелохнувшись, слушала, казалось бы, философский монолог, очень скупо сдобренный сценическим действием и сценической авантюрой.
Пушкин сказал, что если бы от Данте ничего не осталось, кроме его схемы, то он бы уже был гениален. С Достоевским происходит иначе. Он никогда не декларировал свою схему. Он говорил о том, что хочет создать храм из романов. Но точной схемы мы не знаем. Мы только улавливаем эту схему. Я не профессиональный литературный исследователь, я художник, методом которого является система аналогий. Кроме того, мое исследование локализировано: я исследую то, что может перейти в визуальный или театральный ряд. За бортом остается очень много. И вот, исходя из своего метода, я поставил себе задачу выяснить - в чем же состоит схема Достоевского.
Мне думается, что схема Достоевского - это сквозные идеи, которые проходят через все его романы. Проблемы, поставленные в антиномической форме. Антиномии Достоевского можно себе представить, поскольку я мыслю образами пространственными, как бесконечную игру. Вообразите вертикаль, идущую неизвестно откуда и уходящую бесконечно и неизвестно куда. Это не замкнутые круги, как у Данте, это вертикаль. И мы играем в игру: мы кладем руку на эту вертикаль и говорим: "Да". Потом кладем вторую и говорим: "Нет". Потом кладем руку опять и говорим "Да", потом "Нет", и так до бесконечности. Вот чем занимается Достоевский.
Его романы есть бесконечный диалог, в котором все эти идеи звучат не просто последова-тельно: да, нет, но иногда звучат хором, как бы человек, обладающий внутри себя многими голосами, спорит сам с собой: есть Бог, нет Бога, можно убить, нельзя убить, можно насиловать девочек, нельзя насиловать... Таким образом, в действительности, Достоевский как писатель не дает ответа. Как публицист, как общественный деятель он дает ответы, часто удивительно примитивные. Но как писатель он ответов не дает, и в этом его сила. Он как бы вивисектор, который делает эксперимент на себе самом, над своей психологией. Именно таким образом он в какой-то мере предвосхитил психоанализ.
По существу, я никогда не иллюстрировал одного какого-то романа Достоевского. Я иллюст-рировал его идеи: убийца-самоубийца, убийца матери убийца, весь мир дитя, двойники, и так далее. Просто потому, что произведения Достоевского издаются, как отдельные романы, мне пришлось вычленять из различных альбомов и включать определенную подборку, скажем, в "Преступление и наказание". Но я легко могу выдернуть какую-нибудь картинку и вставить ее в другой роман. Сам Достоевский это делает. Его идеи переходят из романа в роман, только оформляются иначе. Поэтому очень трудно говорить о романе, допустим, "Братья Карамазовы", как таковом. Тем паче, что он не закончен. Но ведь у него нет ни одного законченного романа. "Преступление и наказание" принято считать законченным романом, а между тем он кончается словами: "Но это уже другая история". Причем, какая история? Ведь самая главная история - духовное выздоровление убийцы. Весь роман как бы пролог к этой идее, и вдруг он его прекратил. Я думаю, что это произошло по двум причинам. Во-первых, Достоевский был великим мастером, величайшим в мире провокатором. Он спровоцировал нас говорить о нем сегодня. А во-вторых, как религиозный человек - он имел ответ, но как тонкий и рафинирован-ный художник, он не мог оформить этот ответ в терминах литературы. Он только мог поставить тезы и антитезы. Это очень похоже на отца экзистенциализма святого Августина, который сказал: "Верую, потому что абсурд". Для позитивистов эта фраза звучит нелепо, но для религиозного сознания это понятно - вера не может быть доказана. Поэтому спор религиозных людей с позитивистами - пустой спор. Нет позитивного определения веры, и поэтому Достоевский не мог позитивно описать этого состояния. Он ставил эксперимент на да и нет. А мы должны делать выводы. В этом его сила.
Но вернемся к замыслу "Древа жизни". В 1956 году, когда я был в очень тяжелом состоянии и мне казалось, что мне больше не для чего работать, так как бесмысленно работать в никуда, без надежды выставлять, я задумался над своей будущей судьбой художника. И в одну ночь, это буквально было сразу, я во сне увидел "Древо жизни". Я проснулся с готовым решением. Правда, тогда "Древо жизни" состояло не из семи витков Мебиуса, а из одного витка. Но общая форма, форма короны дерева и форма сердца была решена. Таким образом, я как бы увидел ночью сверхзадачу, которая примирила меня с моей реальной судьбой и давала мне, пусть хотя бы фиктивную, но модель, которая давала возможность работать в никуда, но для единой цели.
Позже я осознал, что со мной происходит то, что было свойственно многим русским интеллигентам. Очень часто на Западе возникает вопрос о мессианских претензиях русских интеллигентов. Этот вопрос правомочен. Я не хочу сказать, что мессианские претензии - исключительно русская черта. Такие тенденции есть всюду. Но в таком чистом, законченном, а иногда даже окарикатуренном виде их в России было больше, чем где-либо. Я не собираюсь сравнивать себя с теми фигурами, о которых я сейчас буду говорить. Я просто хочу объяснить порождение определенных тенденций социальной, исторической и духовной мысли.
Во времена Достоевского эпистолярный жанр, просто жанр переписки, стоял во Франции на огромной высоте, переписывались простые люди. И вот Достоевский, начиная описывать униженных и оскорбленных, вдруг обнаруживает, что мало описывать, что куда бы он ни ступил - была целина. Этика, право, религиозные, нравственные проблемы. Ему стало тесно в рамках простого писательства. Для того, чтобы работать как профессионал-литератор, он создал модель готического храма, в котором свои романы рассматривал как элементы, как части. Для того, чтобы работать, он должен был создать микроэтику, микроэстетику, микросоциологию, то есть не замыкаться в рамках чисто профессионального труда.