— И там, — прибавил Перикл, — там нашла ты людей, которых не доставало тебе при персидском дворе, людей подвижных, впечатлительных, на которых ты могла иметь влияние, там встретила ты горячего Алкаменеса…
— И задумчивого сына Софроника, — добавила Аспазия, — и обоим я старалась дать то, в чем они нуждались: скульптору я показала, что он может научиться не только от одного Фидия, что же касается Сократа, то мне удалось отчасти направить его на истинный путь. Но мне еще недоставало человека, которому я могла бы отдать не только то и другое, но все мое существо, мое собственное я. Наконец, я нашла его и с этой минуты еще более приблизилась к очагу, из которого сыплются искры эллинского ума и жизни.
— Где же это? — спросил Перикл.
— В сердце супруга избивательницы павлинов, Телезиппы, — смеясь, ответила Аспазия, опуская свою прелестную головку на грудь Перикла. Он наклонился к ней с поцелуем:
— Многие искры эллинского ума спали бы непробудным сном в этой груди, Аспазия, если бы к ней никогда не прикасалась твоя прелестная головка.
Так незаметно шел день для счастливой пары в саду Софокла.
Сумерки уже наступили. Между деревьями почти совсем стемнело. Послышалось пение соловья. Тогда опять появился поэт.
Он снова повел их в прелестный садовый домик, из которого навстречу им вышла, улыбаясь, подруга Софокла Филания. Перикл и Аспазия были приятно поражены. Филания была маленькая, прелестно сложенная женщина. У нее были самые черные глаза и самые черные вьющиеся волосы, какие когда-либо существовали на свете.
Аспазия поблагодарила поэта за приятную неожиданность и поцеловала Филанию в лоб. Затем все весело приступили к угощению, в конце которого Софокл прочел своим гостям обещанный похвальный гимн в честь Эрота.
Очарованная прелестными стихами, Аспазия сейчас же начала подыскивать к ним мелодию, которая, как будто сама, лилась с ее губ. Филания, охваченная таким же восторгом, присоединилась к ней, сопровождая пение очаровательной пляской.
Кто может описать счастье этих людей!
Они были равны олимпийским богам!
Когда, наконец, Перикл и Аспазия поздно вечером проходили через сад, чтобы возвратиться домой, розы, казалось, благоухали сильнее, луна ярче освещала зелень, соловьи не пели на берегу Кефиса в эту ночь громче, чем когда-либо.
7
С тех пор как было окончено построенное Периклом роскошное здание для состязаний, афиняне не уставали каждый день толпами приходить полюбоваться на него. Но вскоре вслед за этим последовало окончание Лицея, в который точно также стали стекаться толпы народа, и хотя его стены и колонны были только что построены, они были все исписаны различными надписями, в которых заключались хвалы тому или другому красивому мальчику, так как сюда собирались многие поклонники прекрасного, желавшие насладиться видом юношеской красоты и состязаниями в силе и ловкости, воодушевлявшие своим присутствием и поддерживающие их одобрительными восклицаниями.
Многие старики также любили смотреть на состязания в ловкости и силе. Это зрелище словно молодило их, напоминая им молодость, и до такой степени воодушевляло, что они иногда отказывались от роли праздных зрителей и сами выходили на арену, чтобы принять участие в состязаниях, или же вызывали своих старых товарищей на песчаный пол гимназии.
— Послушай, Харизий, — слышалось иногда, — как ты думаешь, не побороться ли нам с тобой, как бывало в молодости? Какими Геркулесами были мы тогда! Нынешней молодежи далеко до нас! — И оба друга, вспоминая юность, боролись по всем правилам искусства, окруженные густой толпой зрителей.
Но тут занимались не только физическими упражнениями, но и обучением наукам. Самый большой зал, примыкавший к южной стороне перистиля и начинавшийся за вторым рядом колонн, предназначался для занятий науками, тогда как три остальные, точно так же, как и сад, примыкавший к ним, были предназначены для общественных собраний. Афиняне встречались здесь с поклонниками, друзьями и учениками знаменитых мужей. Здесь можно было разговаривать более спокойно, чем в залах шумной Агоры. То, что позднейшее потомство может прочесть в покрытых пылью свитках, то живыми словами исходило из уст мыслителей.
Немного дней прошло с тех пор, как Лицей открыл свои двери, и в нем уже слышно было смелое веяние крыльев эллинской мысли. В старике с ясным взглядом вы узнаете друга Перикла, благородного Анаксагора. Вместе с ним многие афиняне уже научились искать причину всего в природе и видеть под олимпийскими богами вечные законы. Но многие еще были склонны видеть в нем какого-то чародея.
— Это мудрец из Клацомены? — спрашивает какой-то афинянин, обращаясь к одному ученику и слушателю в группе, окружавшей философа. — Не тот ли это, который однажды на Олимпийских играх появился со шкурой зверя на плечах, в то время как на небе сияло яркое солнце и тем, которые смеялись над ним, говорил, что не пройдет и часа, как разразится гроза, что и случилось ко всеобщему удивлению. Откуда мог почерпнуть человек подобное предвидение, если только он не знаком со сверхъестественными вещами и с колдовством?
— Спроси об этом его самого, — отвечал ученик.
Афинянин последовал данному совету и повторил свой вопрос самому Анаксагору.
— Тот ли ты человек, который на Олимпийских играх предсказал грозу при ясном небе?
— Да, это я, — улыбаясь отвечал Анаксагор, — и ты сам мог бы это сделать, не обращаясь к колдовству, если бы один аркадский пастух научил тебя, по вершине Эриманта…
— Что ты хочешь сказать, вспомнив о вершине Эриманта? — перебил афинянин.
— Эримант, — отвечал Анаксагор, — эта самая высокая гора на границах Аркадии, Ахайи и Элизе, видимая с Олимпа. И когда одна из вершин этой горы в сильный жар при северо-восточном ветре покрывается шапкой из облаков, то в скором времени начинается гроза.
Когда после этого один из окружающих завел речь о происхождении и причинах грозы, Анаксагор стал говорить, что молния есть результат столкновения облаков, затем перешел к другим явлениям природы и говорил совершенно новые вещи. Например, утверждал, что солнце состоит из большой раскаленной массы и гораздо больше Пелопонеса. Луна, по его словам, была населена и имела холмы и долины.
В то время, как в одной из групп разговаривали таким образом о науках, в другой, не менее оживленно толковали о политике или о различных торговых новостях. В одном из дальних уголков северной залы Лицея, на мраморной скамье сидели двое и с большим жаром разговаривали. Один из них был юноша замечательной красоты, другой тоже был молод, но его наружность представляла резкий контраст с наружностью его соседа. Почти все из проходивших мимо останавливались или оглядывались несколько раз, пораженные редкой красотой младшего юноши и ожидая той минуты, когда он встанет, чтобы принять участие в гимнастических упражнениях, так как он, очевидно, пришел для этой цели, чтобы показаться во всей красоте обнаженного тела. Но ожидавшие этого ошибались, так как очаровательный юноша был не кто другой, как прелестная подруга Перикла, которая в этот день снова прибегла к помощи переодевания, чтобы поглядеть любимое создание своего друга: недавно оконченный Лицей.
На этот раз она выбрала в спутники своего старинного приятеля Сократа, так как появляться открыто с Периклом в этом наряде она не осмеливалась, потому что тайна ее пола была бы быстро открыта.
Сократ с удовольствием принял на себя то, в чем Перикл должен был отказать самому себе и своей подруге. Он пришел с ней рано утром, чтобы показать ей внутренность здания, прежде чем начнутся упражнения мальчиков и юношей. Показывая ей новую постройку, он не забыл ничего: ни громадных залов, ни бань, ни молодого сада, разведенного вокруг гимназии и спускавшегося к берегу моря.
Искатель истины и друг мудрости, мыслитель из мастерской Фидия, мог быть выбран в спутники Аспазии, не подвергая ее опасности быть узнанной. Сидя с Аспазией он говорил о том, как благоразумно поступил Перикл, соединив одеон и лицей. Окончив осмотр здания, он сумел удержать Аспазию разговором. Опустившись с ней на скамью в наиболее из уединенной из зал, он перешел к своему любимому предмету, на который постоянно переходил, как только встречался с прекрасной милезианкой.
К несчастью, в то время, как он предлагал Аспазии вопросы о любви, ответы ее постоянно вызывали возражение философа.
— То, что ты описываешь, Аспазия, это не любовь к другому, это любовь к самому себе…
Он хотел знать, что такое собственно значит, когда, например, говорят: «Перикл любит Аспазию» или «Аспазия любит Перикла».
Но какой бы оборот ни хотела придать разговору милезианка, чтобы она ни говорила, Сократ постоянно выводил из ее слов то, что если один любит другого, то, в сущности, он любит только самого себя и ищет собственного удовольствия. Он же искал такой любви, которая была бы действительно любовью к другому, а не только к самому себе, и постоянно находил, что во всех объяснениях Аспазии нет ни малейшего следа подобной любви. Он видел в любви, о которой говорила Аспазия, один только эгоизм — эгоизм двоих.