С другой — вековечная тайга из елей и сосен, покрытых серебристым инеем, и впереди ее поселок, темным абрисом изб выделявшийся на белоснежной равнине.
Ветер стал усиливаться.
Марья Петровна встала и пошла по дороге снова мимо поселка. Маленького Борю она вела за руку, но он вскоре устал, и она принуждена была снова взять его на руки, хотя ей было очень тяжело нести его. У нее даже блеснула мысль вернуться в поселок — она уже прошла его — и переночевать, но боязнь быть узнанной остановила ее, и она пошла далее.
Она уже сделала более трех верст, как ветер еще более усилился. Начиналась вьюга. Луна ярко светила теперь с почти безоблачного неба, но несмотря на это, далее нескольких шагов рассмотреть ничего было нельзя, так как в воздухе стояла густая серебристая сетка из движущихся мелких искорок.
Марья Петровна с ребенком на руках еле подвигалась вперед: мелкий снег, поднимаемый ветром с земли, слепил ей глаза. Она заплакала, поняв свою, быть может, роковую неосторожность.
Ветер чуть не сбивал ее с ног и силы покидали ее с каждым шагом. Несчастная чувствовала, как дрожал ее ребенок от холода.
Его плач и стоны разрывали ей сердце. Она продолжала идти вперед, окрыляемая уже чувством самосохранения.
Она вышла уже на почтовую дорогу. Вдруг ребенок пронзительно вскрикнул, и на этот крик молодая женщина тоже ответила криком. Она прижала маленькое, холодное личико к своим губам и покрыла его лихорадочными поцелуями.
— Спать, мама! — слабо бормотал ребенок.
Она дико простонала:
— Я — проклятая!
Она сняла с себя большой платок, с шеи шарф и закутала в них озябшего, несмотря на теплую одежду, ребенка. Снег забрался ей за ворот и холодными каплями скользил у ней по спине.
Вдруг она задрожала — в ушах у нее зазвенело, перед глазами замелькали зеленые и красные круги. Страх смерти болезненно сжал ее сердце. Она с трудом вдохнула в себя воздух и затем крикнула, что есть мочи:
— Спасите, спасите!
Стон бушевавшей вьюги заглушил ее голос. Она сделала еще несколько шагов, но колени ее подогнулись. Она уже не плакала, а рыдала:
— Проклятая, проклятая!
Она упала на снег, не выпуская из рук своего заснувшего ребенка. Последний проснулся от падения, высвободил свою головку и, увидав свою мать лежавшею, пронзительно закричал.
Как бы помощью неба на этот крик ребенка вдали послышался колокольчик. По почтовому тракту быстро ехал тарантас, запряженный четверкой лошадей. В тарантасе сидели господин с дамой.
Ребенок продолжал кричать благим матом. Крик был услышан, лошади остановились.
Господин, закутанный в доху, в фуражке с кокардой, вышел из тарантаса и подошел к недвижимо лежавшей с ребенком Марье Петровне.
С помощью ямщика он уложил их обоих в тарантас, перекинувшись несколькими словами с сидевшей в нем дамой, а сам сел на козлы с ямщиком, и четверка снова помчалась стрелой по дороге.
До ближайшей станции оставалось всего верст сорок пять, которые и проехали с небольшим в три часа времени.
По приезде на станцию молодую женщину вынули из тарантаса в бесчувственном состоянии, ребенок же, пригревшись в закрытом экипаже, спал сладким сном.
Замерзшую стали приводить в чувство, растирая снегом и сукном, и она, хотя и пришла в себя, но оказалась так слаба, что только поводила бессмысленно глазами и не говорила ни слова, то и дело впадая в глубокие обмороки.
При поселке, расположенном около станции, оказался ссыльный фельдшер, который, по настоянию приезжих, был приглашен к больной.
Осмотрев ее и пощупав пульс, он покачал головою и объявил, что она едва ли проживет несколько дней.
— Кто она такая? Вы не знаете? — допытывались приезжие у почтосодержателя и его семейных.
— А Бог ее знает… Мало ли их тут бродит, всякой шушеры… — отвечали те.
— Куда же девать ребенка?
— А уж это мы и сами не знаем… Ее-то — умрет, похороним… с мертвой-то просто, а вот с живым и не сообразишь…
— Возьмем его с собой, Jean! — сказала барыня, оказавшаяся красивой брюнеткой, лет тридцати с небольшим.
— Как с собой, ma chere? — воззрился на нее муж — мужчина лет сорока пяти, с полным лицом и красивыми, выхоленными баками и усами, в которых пробивалась седина. Жидкие волосы на голове тоже были с проседью.
— Так, с собой! Детей у нас нет… Может, его сам Бог нам посылает… Ты получил назначение в Петербург, о котором я так горячо молилась… Надо в лице этого сироты отблагодарить Господа…
— Ты ангел, Nadine! — поцеловал муж ее в щеку. — Это хорошая, христианская мысль… Милосердный Бог сторицею вознаградит нас, если мы призрим этого ребенка…
Маленький Боря, между тем, проснулся и с плачем бросился к лежавшей в обмороке матери.
— Мама, мама…
Приезжая барыня взяла его на колени и старалась утешить ласкою и поцелуями.
— Как тебя зовут, милый мальчик?
— Боря…
— Но как же его взять без бумаг… Кто он такой? — соображал господин, ходя взад и вперед по станционной комнате.
Жена смотрителя предложила посмотреть в дорожной сумке, висевшей на ремне через плечо у найденной на дороге молодой женщины. Там действительно оказалось метрическое свидетельство на имя Бориса, незаконнорожденного сына девицы Марии Толстых.
— Толстых! — сказал смотритель. — Уж не дочка ли она нашего богача — золотопромышленника… Нет, этого не может быть… Та, говорили, была красавица, и уже лет пять как пропала без вести.
Проезжие господа дали смотрительнице двадцать пять рублей на уход за больной, взяли с собой ребенка и сели снова в тарантас, в который были запряжены свежие лошади.
Усадив жену и ребенка в коляску, господин отдал смотрителю свою визитную карточку.
— Коли она выходится, отдайте ей эту карточку, в Иркутске будут знать мой петербургский адрес. На карточке было напечатано:
Иван Афанасьевич Звегинцев
Старший советник
иркутского губернского правления
Господин сел в тарантас, захлопнул дверцы, и лошади помчались.
XXIII
НА РАЗОРЕННОМ ГНЕЗДЕ
Вернемся, дорогой читатель, снова к тому моменту начала нашего правдивого повествования, от которого мы отвлекались к тяжелому прошлому высокого дома, тому прошлому, которое промелькнуло в умах обоих встретившихся стариков: Иннокентия Антиповича Гладких и варнака, который был, читатель, конечно, догадался, никто иной, как Егор Никифоров, выдержавший срок назначенной ему каторги и возвращавшийся на свое старое гнездо.
Оба верные хранителя тайны высокого дома хотя, как мы уже сказали, узнали друг друга, но не выдали этого — Гладких от неожиданности, а Егор Никифоров из боязни, что Иннокентий Антипович может объяснить его возвращение в поселок близ высокого дома желанием получить вознаграждение за перенесенное наказание от богача Толстых, место которого он добровольно занял на каторге.
Варнак Егор тихо шел по той самой дороге, где более чем двадцать лет тому назад было совершено приписанное ему преступление, и направлялся к поселку.
Иннокентий Антипович, совершенно ошеломленный этой встречей, тоже медленно возвратился в сопровождении Татьяны Петровны, как звали все не только на заимке, но и в К., молодую девушку, считавшуюся дочерью Толстых; многие даже и не подозревали, что она собственно Татьяна Егоровна — дочь каторжника, как назвал ее Семен Семенович Толстых — двоюродный племянник Петра Иннокентьевича. Первая это не подозревала — она сама.
Мы будем продолжать называть ее по отчеству в честь ее приемного отца.
«Нет, — думал Егор Никифоров, шагая по знакомой дороге, — нет, этого не может быть… Эта прелестная девушка не может быть дочерью Петра Иннокентьевича. Ей двадцать один год, но двадцать лет тому назад Толстых не был женат… Нет, она не его дочь, хотя и называет его своим отцом… Ее крестный отец Иннокентий Антипович! Не ребенок ли это Марьи Петровны? Ее мать, говорит она, умерла при ее рождении, а Марья Петровна пропала около того же времени… Да, это так, это дочь Марьи Петровны!»
Он ускорил шаги.
Впрочем, подойдя к поселку, он вдруг остановился, как бы чего-то испугавшись. Вид родных мест произвел на него гнетущее впечатление — из глаз его полились слезы.
Вскоре, однако, он овладел собою и пошел по улице поселка. Встречавшиеся крестьяне и крестьянки были ему совершенно незнакомы — его также не узнавал никто. Он дошел до конца поселка, где стояла его изба, и остановился, как вкопанный — перед ним были одни развалины.
Растерянно оглядываясь кругом, Егор Никифоров вошел внутрь избы, но там было пусто, пол почти весь сгнил и провалился, одна кирпичная печь возвышалась среди груды мусора.
Егор Никифоров встал на колени, закрыл лицо руками и громко зарыдал.