то садящихся на кроны старых лип.
Я невольно поднял, глаза на колокольню собора. Вершина ее словно плыла высоко надо мной. Облитый солнцем, ярко сверкал золотом огромный крест. Голова моя закружилась. И в этом кружении будто ожили, задвигались, точно горестные глаза человека, люкарны — круглые окна, обрамленные затейливым орнаментом, — вверху, под самым куполом колокольни. В самом деле, издали вид этих люкарн вызывает впечатление всегда смотрящего лица, с какой бы стороны ни взглянуть на них. Но в ту минуту я увидел не просто человеческое лицо, а показалось, с печальной укоризной смотрела на меня о н а, далекая Регина.
— Между прочим, мои молодые друга, эта колокольня с высоким золоченым шпилем воздвигнута в 1810 году на месте старой колокольни, в которую ударила молния в 1806 году, — сказал Назаров.
Сердце мое дрогнуло. Я вспомнил стихи этого поэта в письме Регины и вслух произнес их.
Я поймал на себе недоумевающий взгляд Степана, услышал изумленный возглас Ивана Абрамовича:
— Вот как, юноша! Откуда вам известны эти мои давние стихи?
От обострившегося ощущения невосполнимой потери любимой девушки защемило в груди; с трудом переведя дыхание, я ответил:
— Из очень далекого края… — И вдруг захотелось выложить перед поэтом все, что наболело на душе после писем Регины и о чем я не отважился поговорить даже со Степаном. — Там… Там скоро одна девушка должна стать матерью… Стихи ваши прислала… в письме…
Не знаю, как долго и насколько складно я рассказывал о том, что содержалось в письмах Регины.
— И не придумаю, как быть, — расслабленно закончил я.
Назаров помедлил, оценивающе вглядываясь в лицо мне.
— Юноша, я должен заметить, что вы прескверно поступили: сыграли со своей любимой в молчанку — ты меня видишь, а я тебя нет, — заговорил он медленно и строго. — Поступили прямо-таки, что тот вандал… Нелюбимый ею человек разрушил культурные ценности, уничтожив библиотеку, но и вы не лучше. А?.. К вам обращается человек, попавший в беду, а вы его пинаете ногой. Негоже, негоже!.. Сегодня же вы ответьте ей… Напишите, прошу вас!
Он подхватил меня и Степана под руки, повел по аллее. Мы все дальше уходили от собора.
— Впечатляющая красота! — вдруг воскликнул Иван Абрамович, оглянувшись на сверкающий собор. — Да только что за ней таится! Скажем, и у нас в Суздале…
И он принялся рассказывать о потрясающих сценах из мрачной жизни Спасо-Евфимиевского монастыря, куда невольно, по причине крайней нужды в пору своего раннего детства, пристроился переписчиком книг и певчим.
— Там-то и пришлось повидать мне всякие дела и делишки. И сочинил я антирелигиозную молитву. Конечно, монахи тут же вышвырнули меня. Досталось мне на орехи, — усмехнулся Назаров, но продолжил с душевным надрывом: — Да, страшную известность приобрела эта святая обитель. Помещалась в ней самая настоящая тюрьма, куда бросали за «особо важные преступления»… В этом «всероссийском тайнике», например, еретик Золотницкий пробыл тридцать девять лет и был освобожден лишь после того, как сошел с ума.
Иван Абрамович говорил, что в Спасо-Евфимиевском монастыре начиная с 1786 года томились колодники, осужденные за атеистические взгляды, выступления против православия и самодержавия. Сюда, в тюремный замок, был заточен и декабрист Федор Петрович Шаховской. Здесь он и умер, доведенный до сумасшествия в одиночном заключении.
— Вот так… Погиб Федор Петрович в 1829 году. И скольких еще видных людей своего времени после Шаховского постигла подобная участь, уму непостижимо! — воскликнул Иван Абрамович. Немного помолчав, повел рассказ далее: — Представьте себе, молодые люди, одноэтажный, приземистый кирпичный корпус с длинным коридором, а по обе его стороны — казематы и казематы, в каждом единственное зарешеченное оконце, из которого ничего не видно, кроме двух стен: каменной крепостной и за ней еще более высокой стены монастыря. Очень высокая эта стена, более восьми метров, за которую никак не заглянуть. Впрочем, приезжайте ко мне в Суздаль, свожу вас в эту обитель… Ну так вот, собралось коварное духовенство спровадить сюда и Льва Николаевича Толстого. И один из казематов уже было приготовили. Но дудки, накося, выкуси! Коротки руки попов, чтобы дотянуться до такого человека!.. Он-то каков, Лев Николаевич! Мне в четырнадцать лет от роду выпало служить писцом у Николая Алексеевича Маклакова, податного инспектора в Суздале. Семья этого человека была в близком знакомстве с графом Толстым. Жена Маклакова происходила из рода Оболенских, да и прислуга у него была в то время тульская — из Яснополянского имения, из которого Николай Алексеевич привез и служанку Сашу. На кухне в долгие зимние вечера. Саша много рассказывала мне о жизни Льва Николаевича. К сожалению, в то время я не придавал особого значения ее рассказам, не записывал, потому много деталей исчезло из памяти. Однако запомнился один из ваших вечеров. Уж очень смешно рассказала Саша о том, как однажды в зимний день Лев Николаевич колол во дворе дрова. Тут как раз и появился перед ним какой-то господин, видать, до этого никогда не встречавшийся с Львом Николаевичем, не ведавший к тому ж, что такой почтенный, как граф, человек может выполнять черную работу. «Скажи-ка, милейший, где я могу видеть его сиятельство графа Толстого?» — спросил этот господин. А Лев Николаевич посмотрел на него серьезно и ответил ему: «Отчего же… Можно… Глядите!» Господин пришел в недоумение, не понимая, что услышал. «А ты скажи точно». «Точно, он перед вами», — ответил Лев Николаевич. Господину ничего не оставалось, как только опустить голову и попросить прощения: «Извините, бога ради, я полагал, что вы его работник…» Толстой одевался просто, его не отличишь, бывало, от обыкновенного мужика. Он и воду возил, и косил, и даже печи клал — все умел… Много добра делал для людей.
Мы — Иван Абрамович, Степа и я — долго ходили по улицам города. Начало вечереть, похолодало. На столбах вспыхнули электрические фонари. По лицу Назарова пробежали вспышки огней, а я подумал: «Этот человек весь полыхает светом интересных историй. И не просто отражает огонь души человеческой, а сам излучает его, и окружающим от него становится теплее». В этом я утвердился, когда Иван Абрамович сказал:
— Надо жить на свете, чтобы отдавать людям добро однажды и навсегда. Так должно быть в каждой семье. А семья — это ведь маленькое