Не верю я, мать, в чудеса, — слабо махнул рукой Аннагельды-уста. — Век пророка Мухаммеда прожил, шестьдесят шесть вёсен встретил — чудес не встречал. Камень с горы в низину скатился — камнем и лежит, принеси его домой — тем же камнем бесполезным останется.
— Не упрямься, отец, попусту, сам чувствуешь, что не прав, — мягко настаивала Амангозель-эдже, проникшаяся чисто женским сочувствием к Энекути. — Дома о камень можно и саксаул ломать, и к другому делу приспособить его можно. Сопи Аллаяр до сорока лет старшим палачом Бухары был, головы людям резал. А потом раскаялся, бросил своё страшное ремесло, уважаемым человеком стал. Что ж, по-твоему, Энекути хуже бухарского палача? И в ауле она — нужный человек, полезный. Заболеет у женщины ребёнок — та сразу бежит: «Энекути-эдже, Энекути-эдже, помогай!» И помогала чем могла. Теперь положение её, как у человека, которого заставляют пить с задней ноги собаки, а помочь никто не хочет. Ты, отец, новую власть хвалишь каждый день перед намазом: «Ай, хорошая власть, справедливая власть, пошли ей бог здоровья и процветания!» Будь же и сам справедлив к обездоленному. А то получается, кто молочко выпил — тот азам кричит, а кто чашку облизал — тому ложкой по лбу.
— Ну что ты на меня накинулась, как злая птица? — защищался Аннагельды-уста. — Шла бы ты, святая заступница, по своим делам. Мы тут и без тебя разберёмся, что к чему. Если она с тем пришла, чтобы её опять в мазаре на кладбище поселили, то…
— Нет, ага, не затем! — поспешил наконец подать голос и ходжам, резонно опасавшийся, что Энекути своим неудержимым красноречием вконец испортит дело. — Не затем. Мы просим… Она просит маленький клочок земли. И маленький пай воды.
— Вот как? — суровость, как тень, стала сползать с лица Аннагельды-уста. — Это хорошо. Но зачем же — маленький надел? Все получают от количества ртов и рабочих рук.
— Ай, что дадут, за то спасибо скажем.
— Однако земля сама не родит, её обрабатывать надо, засевать.
— С божьей помощью, обработаем.
— За ручки омача держаться умеете?
— Омач видели, работать не приходилось, — откровенно сознался ходжам. — Научимся. Аллах не без милости,
— Если только на аллаха надеетесь, то вряд ли что у вас получится.
— Ай, немножко и сами поработаем. Сила есть ещё.
— Что ж, одобряю ваше решение. Но труд дайханина — очень тяжёлый труд, от зари до зари на поле. Не испугаетесь? — продолжал испытывать ходжама Аннагельды-уста, в глубине души сомневаясь в искренности намерений прирождённого дармоеда и лежебоки и очень желая, чтобы сомнения его оказались напрасными — радостно всё-таки, когда хоть один человек пополняет семью честных тружеников. — Не испугаетесь кровавых мозолей?
— Ничего, ага, — вздохнул ходжам, — и медведь говорит: «Дядя!», когда через мост переходит. Может, и испугаемся. А жить-то всё равно надо?
Тон, каким это было сказано, и особенно мягкая улыбка, которой сопроводил ходжам свои слова, убедительнее десятка любых других аргументов рассеяли колебания Аннагельды-уста. Он улыбнулся в ответ и уже по-деловому, как равный равному, задал ходжаму последний вопрос:
— С семенами как думаете обойтись?
— Будут семена, уста-ага, будут семена! — обрадованно зачастила Энекути.
Во время разговора мужчин она переводила взгляд с одного на другого и то и дело порывалась вставить слово, но всякий раз благоразумно сдерживалась. То, что настала её очередь говорить, она определила безошибочно — ходжам ответить на вопрос старого мастера не смог бы.
— И семена будут, и омач, и бык! Всё будет, лишь бы нам дали клочок земли.
— Не пожалеешь растрясти свои заветные узелки, Кути-бай?
— Не пожалею, уста-ага, видит аллах, не пожалею! — заверила Аннагельды-уста Энекути.
— Я верю вам и сделаю всё, что в моих силах, — сказал старый мастер. — Считайте, что надел у вас есть.
Проводив обнадёженных гостей, он без промедления направился в аулсовет. Там он застал приехавших из города зятя и Черкез-ишана, которые с председателем аулсовета Аллаком и председателем земельной комиссии Меле обсуждали результаты работы комиссии. Аннагельды-уста, степенно поздоровавшись с городским начальством, тоже подключился к разговору: похвалил Аллака за распорядительность, похвалил Меле, заметил, что вдове Огультач следовало бы выделить надел поближе к аулу, а Нурмураду можно было бы дать участок и побольше — у него едоков много. И вообще не следует оставлять обиженными людей. Земля, сказал Аннагельды-уста, это святое дело, она очищает не только лопату, она и душу человеческую очищает до блеска. Не надо закрывать человеку, кто бы он ни был, путь к очищению.
Меле согласился, что в отношении Огультач замечание справедливое, а что касается Нурмурада, то так решила комиссия потому, что тот хитрит — собрал к себе родственников из других аулов, чтобы земли побольше получить. Аллак добавил, что землю получат все, обиженным никто не останется.
Аннагельды-уста покивал: да, да, всё идёт в общем правильно, однако с Нурмурадом следовало бы разобраться — может быть, родственники, действительно, чтобы было легче, хотят жить и работать совместно. Надо только узнать, получили они наделы в тех аулах, где жили прежде, или нет. И насчёт обделённых землёй — тоже стоит подумать. Конечно, Энекути зарекомендовала себя как женщина несерьёзная и вздорная, но, как говорится, приобрети друга, а враг и в семье найдётся, — надо бы пойти навстречу её добрым устремлениям, помочь ей стать человеком, если она сама этого захотела. Тем более, что вместе с ней и ходжам желает землёй очиститься. Они пришли с просьбой о помощи, а получилось совсем неладно: Меле пригрозил Энекути по кусочкам её раскидать, Аллак руку на неё поднял, Джерен ушибла её дверью, даже в городе нехорошо обошлись с ней.
При этих словах Аннагельды-уста посмотрел на Черкез-ишана, но тот только недоуменно пожал плечами. Клычли промолчал. А мягкосердечный Аллак возмущался и тряс головой: врёт ведь, всё врёт, обезьяна краснозадая! Ничего она не просила, и кулаком на неё никто не махал, и Джерен в глаза её не видела!
Аннагельды-уста, посмеиваясь в бороду, согласился, что, возможно, слухи, дошедшие до пего, несколько преувеличены. И спросил Меле, отдала ли комиссия кому-нибудь тот участок его, Аннагельды-уста, надела, от которого он отказался и на который посягал Сухан Скупой. Меле ответил, что нет, не отдала, участок пока бесхозный. Вот и хорошо, сказал Аннагельды-уста, пусть его отдадут Энекути и ходжа му.
Вмешался Черкез-ишан и заявил, что как из палана[6] не получится конского седла, так и из дармоеда — дайханина. Земля, отданная лежебокам, любителям дарового куска, — пропавшая земля. Этот ходжам не знает, где у лопаты ушко и с какой стороны ишака в арбу запрягать. Пусть сидит где-нибудь и бормочет свои молитвы, а землю надо отдать в честные руки.
Черкез-ншану решительно возразил Клычли, сказав, что нет необходимости попрекать человека прошлым. Советская власть бросила лозунг: «Кто не работает, тот не ест», и если бывший бездельник захотел работать, надо дать ему возможность вернуться к честному труду, а не гнать взашей обратно к тунеядству.
Черкез-ишан скептически махнул рукой, но Аннагельды-уста одобрил слова Клычли. Согласились и Меле с Аллаком: пусть работают, дадим землю.
Вода стремится в низину, птицы — к гнездовьям
Парень подтянул повыше голенища сапог, перебрался через арык. Привстав на цыпочки, вгляделся: отсюда уже должен быть виден аул. По направлению к аулу медленно тащилась одинокая фигурка с вязанкой хвороста на спине. Радуясь попутчику, парень зашагал быстрее.
— Аю, тётушка, — окликнул он, догоняя, — не торопись! Я тебе сейчас помогу!
Женщина остановилась. Тяжело шаркая старенькими ковушами, медленно всем телом повернулась на зов.
Парень замер.
— Мама? — не то утверждая, не то спрашивая, прошептал он.
— Вай! — беспомощно вскрикнула женщина и как стояла, так и села со своей привязанной к спине вязанкой, сидя, протянула руки к парню. — Сыночек! Дурды-джан! Иди сюда, я прижму тебя к сердцу!..
Дурды опустился на корточки рядом с матерью.
— Пришёл я, мама… пришёл… вернулся… — повторял он, обняв материнские плечи.
А мать трясущимися пальцами ощупывала, ласкала его лицо — брови, нос, губы, и из её невидящих глаз по морщинам, как два горных ручейка, текли слёзы.
— Сыночек мой… единственный мой… вспомнил про свою мать, вернулся… Ночью шаги твои слышала… днём шаги слышала… думала: вот Дурды-джан мой идёт… Услыхал аллах мои молитвы, оглянулся милостивец на сиротство моё — вернул мне сыночка…
— Не плачь, мамочка, не надо плакать.
— Я не плачу, сыночек… Это горе моё плачет… Прогнал ты его, вот оно и плачет… Никуда теперь не уедешь?
— Нет, мама, никуда не уеду. Война давно кончилась.