— А вы, конечно, не знали об этом и не причастны к этому?
— Конечно, не… Как перед аллахом говорю перед вами: знала! И не удержала его от плохого поступка!
— Способствующий преступлению разделяет вину преступника.
— Истинно так, уста-ага! Я плохая, я нечестная!
Я пришла излить перед вами душу, как перед аллахом. Неужели вы оттолкнёте моё покаяние?
— Изливайте, изливайте! — пробормотал Аннагельды-уста. — Я никого не толкаю…
— Вы прогнали меня с кладбища за мою нечестность. Да, наши предки говорили: «У нечестного и казан не закипит». Это правда. И вы тоже поступили справедливо. Каждый живёт по своим достаткам и разумению. Не было у меня земли, не было скота и богатства. Если открыть рот кверху, хурма в него всё равно не упадёт. Как жить? Неровной аллах создал саму землю — и горы на ней и низины. Что же о человеке толковать? Вы — на верхушке самой высокой горы стоите, а я — в низине ползаю. Но не всегда была я плохой. Когда пошла в услужение к ишану-ага, крутилась от темна до темна в его доме, вот тогда и стала изгибаться моя рука, к себе всё подгребать.
— В святом доме и кривые руки распрямляться должны, они к аллаху простёрты, — резонно заметил Аннагельды-уста.
— Сама справедливость ласкает язык ваш, уста-ага! — поспешила согласиться Энекути: самоуничижение, казалось, доставляло ей наслаждение, она прямо-таки купалась в нём, как курица в августовской пыли. — Конечно, не от святого ишана-ага, от природы моей рука криветь стала! Но я выпрямлю природу!
— Кривое дерево вкривь и растёт, пока не засохнет.
Энекути посчитала своевременным обидеться:
— Не ожидала я таких слов от вас, уста-ага!.. Такой праведный яшули, можно сказать, святой… Средоточие всех достоинств и добродетелей…
— Остановитесь, — поднял руку Аннагельды-уста, — я не ишан Сеидахмед, к лести уши мои непривычны. Не надо говорить обо мне, говорите о своих делах.
— О них же говорю! Разве не долг мусульманина протянуть руку утопающему единоверцу?
— Не очень верится мне, что вы тонете и что вас надлежит спасать, — сказал Аннагельды-уста.
Вошла Амангозель-эдже, поставила перед гостями и мужем свежие чайники, присела в сторонке.
— Мир мой сжимается, уста-ага, — пожаловалась Энекути, — воздух, которым дышу, тяжёлым становится.
— С чего бы так? — осведомился Аннагельды-уста, наполняя свою пиалу.
— Все люди шарахаются от меня, как от чумы. Думала, зять мой Аллак аулсоветом стал — поможет по-родственному. А он не принял моего приветствия, кулаком замахнулся. К Меле пошла, сыну Худанберды, что во-он на том поле от голода помер. Он, Меле, караван-баши у тех, кто землю и воду делит. Отмерь, говорю ему, надел и мне. Уходи, говорит, с дороги, пока цела, а то по кусочкам собирать тебя будут. Все двери передо мной закрываются. На что дочка моя, Джерен — вот этими руками кормила-поила её, этими руками вырастила, замуж за хорошего человека, за Аллака, отдала. Калым он не выплатил — ладно, говорю, бог с вами, живите только в согласии и достатке, а мне ничего не надо, даже дом ей оставила, сама в ма-зар жить ушла. Так она тоже через порог не пустила, дверью по пальцам мне ударила — чуть не перешибла пополам, до сих пор согнуть больно.
Амангозель-эдже сочувственно поцокала языком, нахмурился и Аннагельды-уста. Лишь пегобородый ходжам звучно сопел, слушая, как вдохновенно и складно врёт его сожительница. И думал, что, пожалуй, стоит прислушаться к совету черноусого ревкома, а то ведь, действительно, запутаешься с такой бабой так, что три лысины на голове прочешешь и выхода не найдёшь. Вон она как накручивает — даже этот недоверчивый аксакал сочувствовать стал!..
Но здесь ходжам ошибался. Аннагельды-уста действительно поддался минутному чувству возмущения жестокосердием Джереи. Однако вспомнил, какие шумные скандалы устраивала Энекути, не отдавая падчерицу зятю, вспомнил мягкий, добрый характер Джерен, которая, вероятно, кошку за всю свою трудную жизнь не обидела, — и рассердился на собственную доверчивость. А Энекути продолжала:
— Отвернулась судьба от больших людей, от Бекмурад-бая, от Сухан-бая отвернулась. Стала она лицом к таким, как Аллак и Меле. Для нас она еле улыбалась, а для них — в полный рот смеётся. Говорят, однако, инглизы скоро назад придут? Правду говорят или так просто?
— Глупости говорят, а вы повторяете, — ответил
Аннагельды-уста. — Кто хочет остаться, тот не уходит. У инглизов путь длинный — их страна дальше Каабы и в середине моря стоит. Далеко им оттуда ещё раз к нам добираться. Нет, не придут они больше, а надумают — народ опять проводит их с «почётом». Не слушайте глупых разговоров.
Пока он говорил, Энекути налила в пиалу чай, машинально хлебнула кипяток; жестоко обжёгшись, выплюнула его прямо на себя, взвизгнула: «Вий!» — и заплакала, вытирая рукавом дымящееся на груди платье.
— Пропади они пропадом, инглизы эти!.. Чтоб их шайтан утопил в ихнем море!.. Вах, горе мне! Так хорошо в мазаре жили… Призывали аллаха и милости его!.. Поразил всевышний гневом своим рабу… И люди двери перед ней закрыли… Вах мне!..
— Думать надо, прежде чем поступать! — хмуро сказал Аннагельды-уста. Несколько капель угодили в него, он незаметно стёр их. — Воровство допустила, мужа прогнала, чужого мужчину приняла. Как люди должны относиться к тебе? Мои двери перед тобой не закрыты, но возмущение людей я полностью разделяю.
— Ай, я думала, как лучше… думала, хорошо, если хранителем мазара станет ходжа… для людей хорошо…
— Ни о чём ты не думала, кроме собственной выгоды! И о людях, о пользе для них не помышляла никогда. Предки наши говорили: «Отрекись от религии, но от народа не отрекайся». Сам аллах не осудит такое. Посмотри на Сухана Скупого, на Бекмурад-бая. Они загребли себе всё, до чего дотянулась их рука, — и харам, и халал. В голодный год, как стервятники, склёвывали и копейки людские, и украшения, и землю. От веры не отрекались, а от людей отреклись. Что теперь видят глаза их? Где сочувствие к ним и доброе слово?
— Я не собирала в голодный год харам-халал, а тоже не слышу слова сочувствия, — всхлипнула последний раз Энекути, попробовала о зубы обожжённый язык и стала вытирать глаза концом головного платка. — В город пошла, в ревком. Так этот толстошеий баяр Клы…
Она запнулась, испуганно глядя на Аннагельды-уста. Клычли был женат на дочери Аннагельды-уста, на Абадангозель, и жаловаться старику на зятя было совсем не с руки.
— К Черкез-ишану пошла я! — быстренько исправила свой промах Энекути. — Сколько я ему хорошего сделала, сколько грехов его покрывала, когда он ещё под благословением родителя ходил! А пришла за советом — выгнал меня, ногой в поясницу прямо пинал, из двери выкинул. Вот он, ходжам, поддержал за руку, а то упала бы, расшибла бы всё лицо. Такой он, Черкез, совсем стыд и совесть потерял, всё добро моё забыл.
— Посеянная пшеница джугарой не всходит, — сказал Аннагельды-уста. — Вероятно, у Черкез-ишана была причина для такого поступка. Хотя я его не оправдываю.
— И правильно делаете, уста-ага! Этот непутёвый Черкез давно меня со свету сживает! Когда бедняжка Нурджемал, жена его, тифом заболела, я ночей не спала, выхаживала её, снадобья целебные готовила. А Черкез заявился из города и русского табиба привёз. Открывай, говорит, её, показывай. Вий! Можно ли туркменке открываться перед чужим мужчиной да ещё капыром? Стала я взывать к совести Черкеза, а он вытащил свой большой пистолет, приставил его мне ко лбу — вот сюда! — и выстрелил. А? Вот он какой!
Аннагельды-уста крякнул.
— Извините, но я вышел из возраста мальчика, которого усыпляют небылицами! Думал, вы пришли с серьёзными намерениями, осознав свои заблуждения, но вас, оказывается, только могила исправит, моя помощь вам не нужна, она бессильна.
— Не говори в сердцах, отец, — упрекнула старого мастера жена. — Человек за делом пришёл к тебе, а ты: «Могила исправит». Нельзя так.
— А ей выдумывать можно? — рассердился Аннагельды-уста. — Черкез, видишь ли, прямо в лоб ей стрелял, а она живой осталась!
— Ну, может, в сторону немножко стрельнул.
— Какая во лбу «сторона»? Сказки это для малых детей! Если пришла за делом, пусть и говорит дело, правду пусть говорит, ничего не прибавляя и не убавляя.
— Она и говорит правду: не нашла дверей, к которым можно было бы лбом прислониться, к тебе с мольбой пришла. Нужна ей помощь — помоги, что в твоих силах, и отпусти человека с миром. Может, он на путь исправления стал.
Не верю я, мать, в чудеса, — слабо махнул рукой Аннагельды-уста. — Век пророка Мухаммеда прожил, шестьдесят шесть вёсен встретил — чудес не встречал. Камень с горы в низину скатился — камнем и лежит, принеси его домой — тем же камнем бесполезным останется.
— Не упрямься, отец, попусту, сам чувствуешь, что не прав, — мягко настаивала Амангозель-эдже, проникшаяся чисто женским сочувствием к Энекути. — Дома о камень можно и саксаул ломать, и к другому делу приспособить его можно. Сопи Аллаяр до сорока лет старшим палачом Бухары был, головы людям резал. А потом раскаялся, бросил своё страшное ремесло, уважаемым человеком стал. Что ж, по-твоему, Энекути хуже бухарского палача? И в ауле она — нужный человек, полезный. Заболеет у женщины ребёнок — та сразу бежит: «Энекути-эдже, Энекути-эдже, помогай!» И помогала чем могла. Теперь положение её, как у человека, которого заставляют пить с задней ноги собаки, а помочь никто не хочет. Ты, отец, новую власть хвалишь каждый день перед намазом: «Ай, хорошая власть, справедливая власть, пошли ей бог здоровья и процветания!» Будь же и сам справедлив к обездоленному. А то получается, кто молочко выпил — тот азам кричит, а кто чашку облизал — тому ложкой по лбу.