— Да плюньте вы на эту дрянную бабу! — не сдержал своего искреннего возмущения Клычли. — На кой чёрт она вам сдалась!
С бледной улыбкой ходжам махнул рукой:
— Не все сразу. Ребёнок плачет, а тутовник зреет в своё время.
Клычли проводил его до порога и крепко, от души пожал руку, ещё раз наказав обязательно приходить, если возникнет какая необходимость. Расстались они совершенно довольные друг другом.
* * *
Потерпев неудачу с затеей вернуться к привычному образу жизни хранительницы мазара, Энекути растерялась: как жить дальше. И по пословице «Когда земля тверда, бык упрекает быка», напустилась с упрёками на своего нового сожителя.
— Это ты во всём виноват, ты! — пеняла она. — Из-за тебя лишилась я тёплого угла и сытного куска! Жила столько лет — горя не знала! Всю войну, всю разруху в сытости и тепле провела! Откуда ты только взялся на моё горе? Лучше бы тебя Черкез-ишан живого в землю закопал! Что от тебя проку? Только и есть, что борода веником да пальцы, как кузнечные клещи — у меня от них по всему телу синяки! Ну, скажи, на что ты ещё годен? Жена без угла, без куска хлеба мается, а ты только носом сопишь, как верблюд норовистый!
Пегобородый ходжам помалкивал. Но молчание было далеко не лучшим средством успокоить расходившуюся Энекути.
— Лентяй ты! — продолжала растравлять себя Энекути. — Бездельник! Дармоед! Совесть совсем потерял! Приютила тебя, бродягу бездомного, обогрела под собственным одеялом, а ты чем расплачиваешься за ласку? Думаешь, Энекути совсем из ума выжила? Совсем глупая, думаешь? Да она сорок таких, как ты. вокруг пальца обведёт! Или я не знаю, о чём ты в ревкоме говорил? Меня-то черномазый Клычли пинком под зад вышиб, а тебя за ручку к двери проводил! В гости приглашал! Это всё за то, что ты на Черкеза управу требовал? Бабушке своей покойной рассказывай, а меня не проведёшь!
— Угомонись, — посоветовал ходжам. — Не криком сливки в масло сбивают.
Но Энекути трудно было угомониться, она неслась, как пустая арба под уклон.
— Масло! Теперь запах его забудешь, не только вкус! Вах мне! И зачем только я горемычная моего бедного Габак-шиха на тебя променяла, зачем осрамила его перед людьми! Такой добрый был, мягкий, покорный. Скажу: «Хых, чок!» — он садится, как послушный верблюд, скажу: «Хайт, чув!» — он идёт. И кушал совсем мало — вот такой кусочек чурека, с ладонь, на три доли разламывал. А этот — во-от такую мисшцу шурпы уплетёт и не потеет от сытости! Убирайся с глаз долой! У меня печень к сердцу подступает, когда я на тебя гляжу. Убирайся совсем, откуда пришёл!
— Ладно, — согласился ходжам, — если ты хочешь, я уйду.
— Ку-уда! — проворно вцепилась в него Энекути. — Стой, говорят тебе! Ишь ты какой — он уйдёт, а я пропадай? Нет, не выйдет! Ты мужчина — ты должен обо мне заботиться! Говори, что нам делать?
— Если помолчишь, я скажу.
— Ладно, замолчала уже! Говори! У кого нам помощи просить, к кому за советом идти?
— Спроси селение, в котором мы были, и караван, в котором шли, — ответил ходжам. — Так заповедано пророком. Думаю, нам следует обратиться мыслями и делами к людям, жить так, как живут те, кто нас окружает. Надо пойти с просьбой в аулсовет, чтобы нам дали…
Энекути подскочила, как кошка, севшая на горячую сковороду.
— Я пойду унижаться к этому голоштанному Аллаку, моему зятьку! Да пусть его земля проглотит, прежде чем он дождётся такого! Да я ему ска…
— За-мол-чи! — раздельно по слогам произнёс ходжам, чуть повысив голос.
Если бы он закричал изо всех сил, Энекути ответила бы ему тем же, — ей не привыкать было к громким пустопорожним перебранкам. Но в тоне ходжама прозвучало такое, что она осеклась, оборвала на полуслове и смотрела испуганными, покорными глазами.
— Сейчас делят землю, — как ни в чём не бывало продолжал свою мысль ходжам. — Думаю, и нам не откажут, если попросим. Поставим мазанку, будем кормиться на собственном участке.
— Не пойду я просить! — упрямо сказала оправившаяся от испуга Энекути. — Сам иди, если тебе приспичило в земле копаться, как червяку!
— Всё, чем ты пользовалась из человеческих рук, земля родит, — рассудительно и терпеливо сказал ходжам; видать, не кривил он душой перед Клычли, действительно многое передумал за малое время и кое-что понял. — Землю обрабатывать не грех и не позор. Но мне неудобно просить надел, потому что я родом нездешний. А тебе должны выделить участок.
— Всё равно не пойду на поклон к Аллаку, век бы ему протухшим катыком[5] питаться!
— Хорошо, пойдём к яшули аула, к аксакалам. Они люди мудрые и справедливые…
— Хе! Не эти ли «справедливые» тебя из мазара турнули!
— Каждому поступку своё воздаяние. Одну голову дважды не рубят.
Они долго ещё препирались. И всё же терпеливому ходжаму удалось переубедить Энекути настолько, что она сама загорелась желанием получить участок земли. Однако насчёт аулсовета не слушала никаких доводов. Не желала просить и Меле, который возглавлял комиссию по распределению земли, — мальчишка, сопляк, щенок бездомный!
Они поладили на Аннагельды-уста как на самом честном, прямом и справедливом из всех аульных аксакалов. От него можно было услышать резкое слово — до сих пор толковали в ауле, как хлёстко он высказал своё мнение в лицо Сухану Скупому. Но на резкие слова он был скуп из-за уважения к человеческой личности, зато от справедливости никогда не отступал даже на полступни. К нему и повела своего ходжама Энекути.
Аннагельды-уста принял гостей без особой радости, но вежливо: пригласил сесть, поставил чай, осведомился о здоровье. Гости принадлежали к числу людей, которых Аннагельды-уста не уважал. Сам вечный труженик, человек с безупречной репутацией, он интуитивно относился с неодобрением к людям лёгкой профессии, даже если они и именовали себя прислужниками аллаха. С самим аллахом у старого мастера отношения были ровными, добрососедскими: он возносил всевышнему положенное число ежедневных молитв, соблюдая уразу и всё остальное, предписанное канонами ислама, однако сам не докучал богу просьбами. Возможно, и не всё ладно сотворил аллах на земле, но он сделал главное — дал человеку благость духа и разума, вложил в его сердце стремление к добру и порядку. А все невзгоды и неустроенность мира, насилие, ложь, грязь — всё это от самого человека. И уж во всяком случае вседержитель миров повелел рабу своему трудиться, ибо не праздностью аллаха, но трудами его было создано всё сущее.
Вот сидит человек с могучей шеей и плечами пальвана, сидит осенённый благостью духа и разума, — какую лепту внёс он в устроение мира? Какими деяниями восславил своего создателя? Он так и просидел всю жизнь, не отрывая толстого зада от пяток и держа открытым рот, как мутноглазый птенец, ожидающий, когда ему прямо в глотку сунут пищу. Он и растерялся, как птенец, оставленный на произвол судьбы, — не взмахнул крыльями, не взлетел в небо, а бездомной заискивающей собакой побежал искать приют у Энекути, побежал опять на даровой кусок. Ходжа, говорит! Да разве мало примеров, когда истинно святые ходжи кормились из собственных рук, не считая зазорным совмещать молитвы и труд?
Или та же Энекути. Она, правда, не сидит, она катается по жизни, как слепленный жуком навозный шарик, но и толку от неё — как от навозного катышка: рано или поздно жук съест. И хоть бы вела себя пристойно и как женщина и, тем более, как служитель святого места! Где это видано, чтобы туркменка прогнала мужа и открыто стала жить с другим? Одно смятение умов и растление нравов. Надо думать, вся эта скандальная история — её затея. Габак-ших ленив, робок, непредприимчив, вряд ли у него хватило бы ума и прыти отважиться на кражу телёнка, который ему, вдобавок, нужен, как верблюду — третий горб. Увидела, дурная женщина, мужчину покрепче — вот и пустилась на всякие уловки, чтобы заполучить его. И глупца Габака безвинно ославила. Так оно и было! И справедливо решили аульные старейшины — изгнать её с сожителем из мазара. Очень справедливо! Неспроста они пришли, ходжам этот и Энекути, проситься в мазар станут. Напрасно пришли. Не встретят они здесь сочувствия, не получат помощи. Нет, не получат!
В той своим мыслям Аннагельды-усга покачал головой, поднял на Энекути суровый вопрошающий взгляд.
Она словно ожидала этого — заиграла глазами, заулыбалась. Но тут же спохватилась, постно поджала губы, потупилась.
Аннагельды-уста снова покачал головой: маскарабазом ей быть, шутом на базаре, а не служителем святого места — ишь ведь, на глазах личину меняет, как ящерица — окраску!
— Говорите, — произнёс он, — я слушаю слова вашей просьбы.
— Истинно так, истинно! — с ходу подхватила Эие-кути и тут же сбавила тон. — Уста-ага, к покровительству вашему и милости вашей прибегаю. Каюсь перед вами. Чего от аллаха скрыть не могу, того и от вас не скрою. Вы были среди тех, кто меня обвинял. Да, я виновата, каюсь. Безгрешен один лишь создатель. Но, если говорить правду, пострадала я из-за дурного человека. Что, спрашивается, нужно было Габак-шиху? Есть-пить нечего? Всего в достатке, ешь и пей, что перед тобой поставлено, какое тебе дело до телёнка, привязанного у чужих дверей. А он воровать пошёл.