— Для изнурительных бесед с нашими демократическими партнерами. Товарищи понимают: подобные собеседники не сахар и не мед.
Мы все перевели дух. Литвинов постоял мгновение, размышляя, насколько серьезно это разрешение, а потом все же уселся. Возможно, ноги не держали.
Коба, постояв возле стола, повернулся к нам спиной и снова закружил по своей золотой цепи.
— До Первомая еще почти две недели, — сказал он. — Вот эти две недели, Максим Максимович, Политбюро дает вам для последней попытки добиться от Чемберлена и Даладье хоть какой-то ясности. Возможно, Гитлер своей нарастающей наглостью и впрямь хоть немного вгонит им ума. Если эта попытка окажется, как и все предыдущие, безрезультатной, нам придется очень серьезно пересмотреть всю нашу внешнюю политику и проанализировать возникшие угрозы заново, с чистого листа. Политбюро не исключает, что мы вынуждены будем согласиться на кредит, который немцы так стараются нам предоставить, и послушать наконец, чего они хотят взамен. Ввиду угрозы войны одновременно чуть ли не со всеми промышленно развитыми странами нам надо мобилизовать ресурсы. Пригодятся и те несчастные миллионы марок, которые Шуленбург столь настойчиво предлагает нашему уважаемому Анастасу Ивановичу.
Поражало то, что, перечислив подробности надвигающегося кошмара, он, не проявляя ни малейших сомнений и колебаний, говорил о нашей борьбе с целым миром как о деле заранее решенном и вполне выполнимом. Как о единственно возможном варианте действий. Он готов был воевать за Союз и против всей Европы, и против всей Азии разом. Хотя, разумеется, совсем этого не хотел. Да и кто захочет?
Странно, но после его слов мы несколько успокоились и даже почувствовали себя увереннее. Казалось бы, выть надо от ужаса и бессилия — ну не получается ничего, ну никак, хоть башку расшиби. Но его твердость поразительным образом заражала всех, объясняй ее как хочешь — тупостью, бессердечием, отсутствием воображения, маниакальным состоянием (умники готовы любой героизм объяснять психическими отклонениями, а нормальные — только они сами). Конечно, заражала в разной степени. Люди вообще разные. Но плечи расправлялись, факт.
На этом повестка дня оказалась практически исчерпана, решение — принято, и хотя оно было, пожалуй, единственно верным, все понимали, что на самом деле это не решение, а лишь попытка его оттянуть. В то, что за пару недель Литвинову удастся сдвинуть дело с мертвой точки, уже не верил никто. И теперь эта директива была ему дана только, что называется, для очистки совести.
Но ведь может же случиться чудо…
Скажем, Гитлер и впрямь отчебучит что-то такое, чем даже миротворца Чемберлена проймет.
А может, теперешней аннексии Чехии и ее превращения в немецкий протекторат демократам и хватит, чтобы очнуться. Просто до них доходит как до жирафов.
Хоть молись за это. Честное слово, хоть молись.
— Все свободны, товарищи.
Расходились молча. И в коридоре, длинном, устланном тягучим красным ковром, тоже по большей части угрюмо молчали. Послеполуденное апрельское солнце сквозь широкие окна выжаривало коридор, и по ту сторону стекол юная, как Надежда, листва готовилась, ликуя, задымить светло-зеленым дымом. А мы шли по ковровой чересполосице пылающих алым огнем пятен света и багровых теней и думали о насущном.
Мы хоть попытались
Вот и этот Первомай укатился в прошлое. Москва, отполыхав бродячими кострами развевающихся кумачей, отшагав по Красной площади в обличье изобильных урожаев, непобедимых танков и ударников с физкультурницами, в очередной раз сказала свое веское «ура» и вновь прикипела к рабочим местам. Погода в ту весну радовала так, будто обещала и впрямь мир, труд и май, вечный май. Но от души порадоваться безмятежному теплу и весеннему сиянию могли, пожалуй, лишь старики да школьники после уроков. Бодрая музыка уличных репродукторов, создававших по центральным районам города сплошную сеть покрытия, все эти «Кудрявая, что ж ты не рада» и «Нам нет преград», целыми днями звучала по большей части именно для них, для старых и малых. Но уж когда истекал рабочий день и усталый народ опрометью бросался в театры, библиотеки, продуктовые магазины и убогие жилища — тут ему никуда было не деться от того, что много позже начнут высокомерно называть сталинской пропагандой.
Пройдут десятилетия, споются и забудутся «Ландыши», «Хороши вечера на Оби», «А у нас во дворе», «Бирюсинка», «Мой адрес — Советский Союз», «Арлекино», «Зайка моя», «Я убью тебя, лодочник» и множество иных пролетающих мошками хитов; но даже в двадцать первом веке, который тогда, в конце тридцатых, виделся нам одухотворенным и трудолюбивым царством давно победившего коммунизма и давно обнявшей всех доброты — даже и тогда, если вдруг возникала необходимость навалиться всем миром на какое-то трудное дело или отпраздновать какую-то общую победу, из тьмы времен будто сами собой выныривали те самые мелодии, что нескончаемо омывали Москву в ту давнюю стародавнюю пору. И я прекрасно понимал почему. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы понять. Они создавались в полушаге от громыхания залитых кровью жерновов, но с ощущением, какое только и способно делать что человека, что страну молодыми, — ощущением манящего простора впереди. Никогда такого уже не повторялось. И, наверное, не повторится.
Через несколько дней после майских праздников фон Шуленбург попросил меня о приватной встрече.
Мы договорились с послом Германского рейха встретиться по возможности запросто, чтоб заранее никому со стороны и в голову не могло прийти, куда нас занесет. Во-первых, потому, что в случайно выбранной забегаловке уж точно не случилось бы никаких подслушивающих устройств. Все столичные шалманы на прослушку не поставишь. Во-вторых, топтунам, буде таковые увяжутся либо за мной, либо за ним, либо за нами обоими, вне зависимости от того, у какой именно из двух высоких договаривающихся сторон они будут на службе, сложнее окажется остаться незамеченными. Намереваясь висеть на хвосте у двух элегантных джентльменов, собравшихся на совместный ланч, они загодя должны будут мимикрировать с учетом того, что им придется перекусить по соседству. И стоит нам забрести в простонародную щель, они, если рискнут увязаться за нами, сразу станут заметны.
Хотя, надо признать, сами мы с Шуленбургом выглядели в блинной «Маросейка» как папуасы на льдине.
Присесть было негде. Только высокие столики с круглыми, в пятнах чего-то засохшего, мраморными столешницами и облепленные черными зернами мух извилистые липкие ленты, свисавшие с потолка. Видимо, с целью возбуждения аппетита.
Для блезиру мы взяли бочкового кофе с плавающими в нем темными пленками и по коржику. На нас оглядывались поверх пенных пивных кружек. Иногда добродушно и понимающе ухмылялись: во, мол, как у интеллигентов трубы с утра горят, аж до ресторана не добежать. Немногочисленные в этот час, сплошь пожилые затрапезные посетители с любопытством косили: будем мы что-то доливать в стаканы или обойдемся как-то иначе? Мы обошлись иначе. Прямой, как палка, надраенный, как представительский лимузин, благоухающий фон Шуленбург подсунул край коржика под усы и осторожно, кончиками зубов, попробовал надкусить один раз, потом другой; на его длинном костистом лице отразилось опасливое недоумение типа «эту страну не победить». Он отложил коржик и стал, чуть нагнувшись, присматриваться к содержимому стакана. Тот уже минут пять как стоял на тяжелом мраморе неподвижно, но темные колышущиеся пленки продолжали жить в нем своей жизнью, то подплывая к граненым стенкам, то пропадая в мутно-бежевой глубине, и вроде даже слегка помахивали плавниками-крыльями, точно древние скаты в глубинах насыщенного первоэлементами мезозойского моря.
Я хрустел коржиком, прихлебывал кофеек и выжидательно посматривал на Шуленбурга поверх своего стакана; в конце концов, он просил о встрече, а не я. Ну, и давал ему возможность маленько освоиться. В общем, не форсировал.
Посол наконец решился.
— То, что я хочу сказать, является абсолютно неофициальной, исключительно моей точкой зрения на происходящие события, — сказал он церемонно. — И я решил переговорить именно с вами, учитывая, во-первых, наши давние доверительные отношения, во-вторых, то, что формально вы не являетесь дипломатом высшего уровня и, следовательно, меньше связаны в суждениях и высказываниях, и, в-третьих, то, что, насколько нам теперь известно, ваше реальное влияние порой оказывается несопоставимо выше того, что предполагал бы ваш официальный пост.
— Спасибо за лестные слова, — я поблагодарил его коротким наклоном головы. — Вы знаете, граф, с каким уважением я к вам отношусь. И я заверяю вас, что все, сказанное вами, если оно предназначено только для меня, дальше меня не уйдет, а если оно предназначено для неофициальной передачи на самый верх, я сделаю все возможное, чтобы такая передача состоялась как можно скорее.