И мой отец тогда подтвердил: дескать, да, лично он в эти книги не заглядывает; отец подыгрывал ее тону пренебрежения или даже насмешки и в какой-то мере кривил душой, потому что он-то как раз эти книги почитывал, хотя и редко, когда у него было время.
Я очень надеялась, что мне таким вот образом кривить душой никогда больше не придется, как не придется выказывать презрение к вещам, которые на самом деле я чту. А чтобы не приходилось этого делать, надо мне, стало быть, от людей, которые окружали меня прежде, держаться подальше.
С концом второго учебного года кончалась и моя учеба в колледже: стипендия была дана мне только на два года. Что ж, это было уже не важно: я в любом случае твердо решила стать писателем. Кроме того, я собралась замуж.
Эльфрида об этом услышала и снова со мной связалась.
– Ты, наверное, была слишком занята, а может быть, тебе моих записок не передавали, – сказала она.
Я отвечала в том смысле, что, может быть да, была занята, а может быть, и не передавали.
На сей раз я согласилась ее навестить. Сам по себе визит ни к чему меня не обяжет, тем более что я не собиралась и дальше жить в том же городе. Для визита избрала воскресенье, наступавшее сразу после окончания выпускных экзаменов, – один из дней, которые мой жених собирался провести в Оттаве, где должен был предстать пред очи работодателя. День был ярким и солнечным, что-нибудь в начале мая. Идти к ней я решила пешком. Прежде я очень редко бывала южнее Дандас-стрит или восточнее улицы Аделаиды, поэтому пройти предстояло по совершенно незнакомым местам. Деревья, высаженные вдоль улиц для тени, уже покрылись листвой, все северные районы были в цвету – цвели сирени и декоративные яблони-китайки, на клумбах теснились тюльпаны, а газоны походили на зеленые ковры. Но через некоторое время я обнаружила, что иду по улицам, где никаких деревьев нет в помине, а палисаднички такие узенькие, что до домов с тротуара можно дотянуться чуть ли не рукой, причем сирени там (сирень – она ведь вырастает где угодно) растут, да, но какие-то бледные, словно пыльные или выцветшие на солнце, а их соцветия почти не пахнут. На этих улицах наряду с индивидуальными домами стояли узкие многоквартирные здания, однако невысокие, всего в два или три этажа, некоторые с прагматическими украшениями в виде кирпичной кладки вокруг дверей; во многих окнах рамы подняты, через подоконники наружу свешиваются вялые занавески.
Эльфрида жила в индивидуальном доме не многоквартирного типа. Занимала весь верхний этаж. Нижний (по крайней мере, с фасадной стороны) был превращен в лавку, закрытую по случаю воскресенья. Торговали в ней подержанными вещами: сквозь грязные витрины мне были видны ряды неописуемо дрянной мебели, на которой стопками стояли старые тарелки и прочая посуда. Единственной вещью, привлекшей мое внимание, была корчажка для меда – точно такая же корчажка с нарисованным на ней золотым ульем под голубеньким небом, в какой я носила в школу завтрак, когда мне было шесть или семь лет от роду. Помню, как я вновь и вновь перечитывала слова, написанные на ее боку.
Всякий настоящий мед кристаллизуется.
Я понятия не имела, что значит «кристаллизуется», но звучание этого слова мне очень нравилось. Оно казалось мне красивым и вкусным.
Времени на дорогу я потратила больше, чем ожидалось, и мне было очень жарко. Я не ждала, конечно, что Эльфрида, пригласив на ланч, угостит меня обедом вроде тех, которые готовили по воскресеньям у нас дома, но то, что она приготовила что-то жареное с овощами, я учуяла, еще поднимаясь по внешней лестнице.
– Я уж подумала, ты заблудилась, – сказала Эльфрида, вышедшая меня встречать на верхнюю площадку. – Собиралась уже высылать спасательную экспедицию.
Теперь вместо открытого сарафана на ней была розовая блузка с огромным мягким бантом у горла, заправленная в коричневую плиссированную юбку. Ее волосы больше не были уложены плавными локонами; коротко стриженные и мелко завитые, из темно-русых они сделались ярко-рыжими. Лицо же, которое я запомнила как худощавое и тронутое летним загаром, стало у нее одутловатым, под глазами наметились мешки. Румяна на ее щеках в свете полудня били в глаза, как грубая оранжево-розовая покраска.
Но самым большим новшеством были вставные зубы: ровные и однотонные, они слегка теснились у нее во рту, сообщая ее всегдашнему беспечному и порывистому виду несколько встревоженный оттенок.
– О, а ты поправилась, как я погляжу, – сказала она. – А то была всегда такая худышка.
Что правда, то правда, но слышать об этом мне было неприятно. Как и все девушки из нашего общежития, я экономила на еде: покупала дешевые «обеды Крафта» и всевозможную выпечку с джемом. Мой жених, которому все во мне безоговорочно нравилось (мол, это же все мое, так пусть всего этого будет побольше), утверждал, что ему нравятся женщины в теле и что я напоминаю ему Джейн Расселл. На него я не обижалась, но вообще меня коробило, когда кто-нибудь отпускал какие бы то ни было замечания по поводу моей внешности. В особенности если это делал человек, подобный Эльфриде, то есть тот, чье влияние на меня и мою жизнь давно в прошлом. Я считала, что такие люди не имеют права даже смотреть на меня, даже иметь какое-либо мнение обо мне, а не то чтобы его высказывать.
Дом был по фасаду узок, но далеко уходил вглубь двора. В гостиной с двух сторон около стен участки потолка были наклонными, окна смотрели на улицу, а узкая, как коридор, обеденная зала окон не имела вовсе, потому что по обеим сторонам от нее располагались две спальни с мансардными окнами и кухня; ванная тоже была без окон, дневной свет попадал туда лишь через матовое стекло в двери, а задний фасад дома образовывала сплошь застекленная веранда.
Наклонные участки потолка придавали комнатам вид временный и ненастоящий, как будто эти клетушки лишь притворяются гостиными и спальнями. Тем более что мебель в них стояла вполне серьезная: обеденный стол с креслами, кухонный стол с креслами, большой диван и массивное кресло-качалка – все это явно предназначалось для настоящих, крупногабаритных покоев. На столах салфеточки, а диванные спинки и подлокотники кресел прикрыты прямоугольниками вышитой белой материи, на окнах прозрачные занавески, а по бокам тяжелые цветастые шторы. В целом это было гораздо более похоже на дома моих деревенских тетушек, чем я могла ожидать. А на стене в обеденной зале – не в ванной или в спальне, а в обеденной зале! – панно: силуэт девушки в кринолине, весь образованный переплетениями розовой шелковой ленты.
По полу обеденной залы, на пути из кухни в гостиную, проложена полоса грубого линолеума.
Похоже, некоторые мои мысли Эльфрида угадала.
– Знаю, слишком много у меня тут всего понаставлено, – сказала она. – Но это мне осталось от родителей. Фамильные мебеля́. Как их выкинешь?
А мне и в голову не приходило, что у нее могли быть родители. Ее мать умерла давным-давно, а воспитывала Эльфриду моя бабушка, приходившаяся ей теткой.
– Все это мамино и папино, – продолжала Эльфрида. – Когда папа ушел, твоя бабушка эти вещи сохранила: хотела, чтобы достались мне, когда я вырасту; так она и говорила, и вот – все живо. Она столько сил на это затратила, как я могла отвергнуть?
И тут я вспомнила о той части Эльфридиной жизни, которую прежде совершенно упускала из виду. Ее отец женился снова. Ферму бросил и устроился работать на железную дорогу. Наделал еще детей, переезжал с семьей из города в город, и Эльфрида о нем что-то иногда говорила, упоминала в шутливом тоне: что-то насчет того, как много у некоторых бывает детей, как они там у него все дружат и как часто его семье приходится менять место жительства.
– А, кстати. Познакомься, это Билл.
Билл в это время был на веранде. Там стояла низенькая кушетка, накрытая коричневым пледом, и он на ней сидел – вроде как ждал, когда позовут. Плед был скомкан (Билл, видимо, только что на нем лежал), а жалюзи на окнах опущены до подоконников. И свет в помещении (жгучее солнце сквозь желтые жалюзи с дождевыми потеками), и скомканный грубый плед, и выцветшая мятая подушка, и даже запах этого пледа и мужских тапок, старых и ободранных, утративших форму и первоначальный облик, – как и те салфеточки, и тяжелая полированная мебель в комнатах, и эта ленточная девушка на стене – все напоминало мне жилища деревенских теток. Там тоже можно было неожиданно влететь в затрапезное мужское логово с его неприметным, но стойким запашком, с его стыдливо прячущимся, но неподатливым видом сопротивления женскому владычеству.
Хотя… Билл встал и пожал мне руку, чего мужья тетушек с незнакомой девушкой никогда бы себе не позволили. Да и с любой девушкой. А удержала бы их от этого не какая-то их особенная неотесанность, а просто боязнь предстать чопорным занудой.