Это был высокий мужчина с поблескивающими сединой волнистыми волосами и гладким, но не моложавым лицом. Мужчина симпатичный, но в значительной мере утративший силу мужской привлекательности – вследствие ли посредственного здоровья, или какого-то невезенья, или слабости характера. Но остатки куртуазности все еще были при нем, это было видно по тому, как он женщине поклонился: мол, знакомство обещает быть приятным и для нее, и для него.
Эльфрида провела нас в безоконную обеденную залу, где среди бела дня вовсю горел свет. У меня закралось подозрение, что еда готова уже давно и мой поздний приход сбил их день с привычного распорядка. Билл положил всем жареной курятины и приправу, Эльфрида выдала овощей. Эльфрида вдруг говорит:
– Билл, дорогой, а что это у тебя там рядом с тарелкой?
Тут он вспомнил: взял, развернул салфетку.
Говорить он был не мастер. Разве что предлагал соус и заботливо интересовался, предпочту ли я горчицу, соль или перец, да следил за разговором, поворачивая голову то к Эльфриде, то ко мне. А время от времени, причем довольно часто, продувал воздух между зубами, издавая тихий короткий звук, то ли свистящий, то ли шипящий, которым, видимо, выражал приятие и высокую оценку сказанного и который я вначале принимала за нервическое предвестие высказывания. Но никаких слов с его стороны за этим не следовало, и Эльфрида ради будущей его реплики своих речей не прерывала. Тогда у меня еще не было опыта общения с завязавшими пьяницами, но потом я узнала, что они-то как раз и ведут себя примерно так, то есть знаками демонстрируют согласие, но сверх того ни на что не способны, полностью занятые собой. Не знаю, насколько это так в отношении Билла, но на нем и впрямь лежала некая тень поражения, чувствовалась аура перенесенных невзгод и усвоенных уроков. Ощущалась в нем и готовность в незапланированных ситуациях почтительно подчиниться чужим решениям, пусть даже пагубным.
Об овощах Эльфрида сообщила, что горошек и морковь куплены замороженными. Тогда замороженные овощи были последним писком.
– Они куда лучше баночных, – сказала она. – То есть вообще как свежие!
Тут наконец и Билл разразился речью. Сказал, что они лучше свежих. И цветом, и запахом, и всем, чем угодно, они лучше свежих. И продолжил: дескать, это просто удивительно, что нынче научились делать, но каких чудес добьются заморозкой продуктов в будущем, вообще предугадать невозможно!
Эльфрида слушала его, вся устремясь вперед и улыбаясь. Чуть ли не затаив дыхание, словно он ее ребенок, делающий первые самостоятельные шаги или проехавший первые метры на вихляющем велосипеде.
Далее он сообщил нам, что курам теперь что-то вкалывают и что это новая технология, благодаря которой все куриные тушки получаются одинаковыми, пухленькими и вкусными. Теперь вообще нет такого, чтобы где-нибудь тебе подсунули синего цыпленка.
– Билл специалист в области химии, – пояснила Эльфрида.
Когда я не нашла, что на это сказать, она добавила:
– Работал у Гудерхемов.
Опять ничего.
– Где производят крепкие напитки, – пояснила она. – Виски «Гудерхемз».
Причина, по которой мне было нечего сказать, крылась не в том, что я была груба или что мне было скучно (во всяком случае, не более груба, чем это было мне в тот период свойственно, и скучно мне было тоже не более, чем ожидалось), я просто не понимала, что от меня ждут вопросов – любых, лишь бы я что-нибудь спрашивала, лишь бы втянуть страдающего робостью мужчину в разговор, лишь бы вытащить его из рассеянной задумчивости и вернуть к командному положению хозяина дома. Я вообще не понимала, почему Эльфрида смотрит на него с такой неистово ободрительной улыбкой. Весь мой женский опыт общения с мужчинами был в будущем, а особенно опыт женщины, которая слушает своего мужчину в отчаянной надежде, что тот предстанет наконец человеком, которым можно обоснованно гордиться. Единственными супружескими парами, доступными на тот момент моему наблюдению, были тетушки с их мужьями да мать с отцом, но отношения между всеми этими мужьями и женами носили характер весьма формальный и материалистический, ни у кого из них не было явной личностной зависимости друг от друга.
Билл продолжал есть, словно не слыша упоминания своей профессии и места работы, и Эльфрида принялась расспрашивать меня об учебе. Она все еще улыбалась, но ее улыбка стала иной. Уголок ее рта едва заметно, но неприятно подергивался как бы в нетерпении, она словно ждала, когда же я наконец доберусь до конца своих объяснений, чтобы она могла сказать (и действительно потом сказала): «Да ну, я бы и за миллион долларов не стала читать всю эту чушь».
– Жизнь слишком коротка, – сказала она. – Видишь ли, у нас в газете иногда появляются личности с подобным багажом. Ну хорошо, диплом у него с отличием. Филолог. Философ. Пришел, а ты не знаешь, что с ним делать. Они и на десять центов написать ничего не могут. Я ведь тебе рассказывала, да? – бросила она взгляд в направлении Билла, тот поднял голову и одарил ее вежливой улыбкой.
Она дала этой информации время отстояться.
– А что ты делаешь на досуге?
В те дни один из театров Торонто давал спектакль «Трамвай „Желание“», и я рассказала ей, что специально ездила туда с парой приятелей на поезде, чтобы его посмотреть.
Эльфрида со стуком уронила на тарелку нож и вилку.
– Как? Эту грязь? – вскричала она. Ее лицо так и прыгнуло на меня, искаженное отвращением. Потом заговорила спокойнее, но все еще с язвительным неудовольствием. – Ты что, специально ездила в этакую даль, в Торонто, чтобы посмотреть такую гадость?
С десертом мы к тому времени покончили, и Билл воспользовался моментом, чтобы, с нашего позволения, отлучиться. Спросился у Эльфриды, потом, еле заметно поклонившись, у меня. Вернулся на веранду, и через короткое время мы уловили дымок его трубки. Эльфрида, провожая его взглядом, казалось, забыла и о пьесе, и обо мне. Ее лицо озарилось такой поразительной нежностью, что, когда она встала, я уж подумала, будто она сейчас же двинется за ним следом. Но она лишь сходила за сигаретами.
Протянула мне пачку, и когда я одну взяла, сказала с наигранной веселостью:
– Ты, я смотрю, так и не избавилась от дурной привычки, которую приобрела с моей подачи.
Вероятно, вспомнила, что я уже не ребенок, в доме у нее я по ее же приглашению, да и вообще нет никакого смысла приобретать в моем лице врага. Я, в свою очередь, тоже спорить не собиралась: мне было совершенно все равно, что думает Эльфрида о Теннесси Уильямсе. Да и о чем бы то ни было вообще.
– Что ж, это твое дело, – сказала Эльфрида. – Можешь ходить смотреть спектакли какие хочется. – Помолчала, а потом добавила: – Кроме всего прочего, ты ведь скоро станешь замужней женщиной.
Судя по тону, значить это могло как «приходится признать, что ты выросла», так и «скоро, дорогая моя, будешь ходить по струнке».
Мы встали из-за стола и начали собирать тарелки. Работая вместе в тесном пространстве между кухонным столом, раковиной и холодильником, мы скоро без слов приноровились ловко и согласованно отскабливать и составлять тарелки стопкой, набивать оставшейся едой небольшие контейнеры и убирать их в холодильник, в раковину налили горячей мыльной воды, а предметы столового серебра, которыми никто не пользовался, сразу собрали и распихали по бархатным ящичкам буфета. Пепельницу взяли с собой на кухню и время от времени прерывались, чтобы с деловым видом затянуться пару раз сигареткой. Бывают вещи, в которых женщины, когда работают подобным образом вместе, сходятся или не сходятся: хорошо ли, к примеру, за работой курить, или лучше не курить, чтобы какая-нибудь заблудшая частичка пепла не попала на чистую тарелку, или, допустим, все ли без разбору, что было на столе, обязательно надо мыть, даже если этим предметом никто не пользовался. Выяснилось, что в этих вещах мы с Эльфридой сходимся. Кроме того, мысль о том, что, как только посуда будет вымыта, я тут же смогу удрать, придавала мне мягкости и великодушия. Эльфриде я успела уже сказать, что этим вечером у меня еще одна встреча.
– А что, красивые тарелки, – похвалила я. Тарелки были кремовые, чуть желтоватые, с узором из синих цветочков по краю.
– Так ведь… мамины свадебные, – сказала Эльфрида. – Еще один подарок, который сделала мне твоя бабушка. Бабушка собрала сервизы моей матери и куда-то спрятала, отложила до тех пор, пока они не понадобятся мне. Джини даже и не знала ничего об их существовании. А то бы эта компашка быстро им ноги приделала.
Джини. Эта компашка. Ее мачеха и сводные братья с сестрами.
– Ты ведь знаешь об этом, правда же? – повернулась ко мне Эльфрида. – Знаешь, что случилось с моей матерью?
Конечно же я знала. Мать Эльфриды умерла после того, как у нее в руках взорвалась керосиновая лампа, – то есть умерла от ожогов, полученных, когда лампа взорвалась в ее руках: и тетушки, и мать вспоминали об этом непрестанно. Ни один разговор ни о матери Эльфриды, ни о ее отце, да и о ней самой тоже не обходился без того, чтобы эту смерть не вытаскивали на свет божий и не крутили бы и так и сяк. Именно это и стало поводом для того, чтобы отец Эльфриды бросил ферму, сделав шаг, несомненно, вниз в моральном отношении, если не в финансовом. Этим же объяснялась и преувеличенная аккуратность моих родственников в обращении с керосином, и их безусловная благодарность за электричество, каким бы дорогим оно ни было.