— Так, две ночи не спал, болтался, — вяло ответил Григорий. — Минувшей ночью читал стихи. И украл рукопись у дедка Федула.
— Я знаю этого человека. А зачем ты украл у него рукопись?
— Взял почитать.
— А вернешь?
— Конечно!
— Я сама верну, — сказала Вера. — Мне давно уже хочется навестить старика.
(Несколько дней спустя она, надев лучшее свое платье, отправились в город и в больнице спросила о Федуле, а в ответ ей сказали, что тот уже год как умер. Довольно странный ответ! Так и не найдя поэта, Вера вернулась домой, рукопись у нее взял почитать Виктор, и на этом следы последнего творения больничного затворника теряются.)
Они пошли по тропе между высокими соснами к домику, ставшему для Григория почти родным. По отношению к Вере Григорий не испытывал ничего похожего на влюбленность, но одна мысль, что она может заговорить о чем-то важном для него, попытаться как-то определить его личность и состояние души, даже всего лишь описать его внешность, приводила его в трепет.
— Ты, ей-богу, умная, — произнес он невесело, — гораздо умнее своего брата. Но ты все свои сокровища держишь при себе… видишь ли, я поражен, за все время нашего знакомства ты так ничего еще и не сказала мне, ни одного существенного слова. Я могу составить о тебе представление, но не могу увидеть тебя с закрытыми глазами. Я только понимаю, что ты очень хороша собой, но не вижу твоей красоты.
— Продолжай, — сказала Вера. Она шла, наклонив голову, глядя себе под ноги, и Григорий видел лишь краешек ее нежно покрасневшей щеки.
— А что к этому можно добавить? — вспыхнул он. — Разве что спросить, каким ты видишь меня. Но в том-то и дело, что я не хочу вытягивать из тебя ответ силой. Вот если бы ты сама заговорила об этом… Здесь и сейчас, тут удобное место. Посмотри! И что было бы? Знаешь что, я бы с жадностью ловил каждое твое слово, хотя это… совсем не то! Так мы устроены, что ты тогда лишь по-настоящему материализовалась бы в моих глазах, когда со мной заговорила бы обо мне же.
— Но это ты так устроен, — сухо возразила Вера.
Григорий в ярости шаркнул подметками своих черных давно не чищенных туфель и поднявшееся облачко пыли, как маг, посредством рукодвижений расправляющийся на расстоянии со своими жертвами, бросил в лицо Вере. Она невозмутимо качнулась в сторону, взглянув на него серьезно и испытующе.
— Представить только, вообразить, что ты мне раскрываешь мои же тайны… Захватывает дух! Ты говоришь, а я смотрю на твои руки, плечи, шею… Они становятся крупнее, безусловнее. Возможно, мне захотелось бы поцеловать эти твои руки, во всяком случае я был бы возбужден, взволнован до глубины души. Ты живешь в глуши, Вера, а воображаешь себя обитательницей центра мира. Конечно, твои фантазии не совсем необоснованны, но они не таковы, поверь, чтобы утаивать их от меня, от такого, как я. Не ошибусь, если скажу, что ты была бы счастлива поведать мне все. Неужели ты не понимаешь этого? Отказываешься от этого блаженства?
Остановившись, Григорий затрясся от смеха. Он печально зажмурился и свесил руки по бокам, а его плечи подпрыгивали, как крышка на кипящем чайнике. Вера тоже остановилась и вновь серьезно посмотрела на него.
— Да, столичные жители часто считают, что провинциалы только и ищут случая исповедаться им, — сказала она. — Но здесь у нас ты сам скорее на положении ученика, чем мастера.
— Не учиться же мне чему-то у твоего брата!
— Оставь моего брата в покое. Возможно, ты на правильном пути, не знаю, но шагаешь ты налегке, не обремененный любовью к ближнему.
Григорий усмехнулся.
— Ближнего любят в книжках, — ответил он.
— Это правда, но не та, с которой стоило приезжать сюда, а значит, не последняя правда, не истина. Будь внимательнее, и вообще подумай… Ты приехал сюда не ради меня и не ради болтовни Виктора, не ради храма на горе и этой тропинки, на которой поднял пыль. Здесь то же небо, что и над тобой в Москве. А московский кремль будет пороскошнее нашего. И таких поэтов, как прокисший дедок Федул, в Москве видимо-невидимо, ты просто не замечал этого, потому что никогда по-настоящему не интересовался поэзией. Ты сам сказал, что не понимаешь ее. Это так. А здесь стал воровать рукописи со стихами. Почему? Только потому, что ты приехал сюда ради поэта, ради Фаталиста, втайне надеясь оживить его и поселить в своей душе.
— Такой разговор подобает вести не здесь, а в загробном мире, — угрюмо заметил Григорий.
— Тебе не хуже, чем мне, известно, сколько ошибок ты успел совершить с тех пор, как поселился у нас. И все же ты прав, тысячу раз прав! Нигде ты так не близок к истине, как здесь. Ты скажешь, что приехал из уважения к памяти поэта, но я отвечу тебе на это, что потребность любить превозмогла в твоей душе холод… это звучит высокопарно, не так ли, но, с другой стороны, свидетельствует, что нам есть о чем поговорить. Иными словами, мы нашли общий язык. Странно только, что ты не разволновался от моих слов, как обещал. Это при такой-то победе любви в твоей душе! Хотя понятно… ты пренебрегаешь любовью ко мне, и это логически вытекает из твоего душевного состояния. Ты целиком и полностью предался поэту, отдался любви к нему. Значит, все-таки можно любить человека, хотя бы и мертвого? Что-то же влечет сюда, к нам, тебя и тебе подобных!
Григорий развел руками, показывая, как ему грустно и одиноко в лабиринте слов. Он посмотрел куда-то поверх головы вошедшей в раж девушки, усмехнулся оттого, что она трогательно порозовела и заострилась в своем воодушевлении, и медленно проговорил:
— Не знаю, что добавить к сказанному…
7. Накануне круглой даты
Да, приближалась она самая, круглая дата, о которой Виктор не мог говорить без раздражения. Двести лет со дня рождения великого поэта. Два века назад, в никому тогда не известной деревеньке, в семье… И так далее. Виктор исходил желчью. Он и поэта не щадил, и на любимого поэта, без которого его самого не было бы как личности, перекладывал часть вины за предстоящее и возводил напраслину, кипятясь, собственно говоря, лишь из-за того, что в Кормленщиково «понаедет орда», как он выражался, хлынут гости, зеваки, праздношатающиеся, любители острых ощущений, питающих толпу. Будут приглашенные, а кто их приглашал? Во всяком случае не он.
Григорий немного завидовал способности Виктора вести себя таким образом, страсти, с какой он обрушивал эту способность на окружающих. Со стороны его раздражение на готовящийся праздник, вдохновленный любовью народа к поэту, выглядело, конечно, чудачеством, но в нем Виктор так или иначе заявлял себя, свою точку зрения, действительно заявлял себя как личность. Он и впрямь состоялся благодаря поэту, но отнюдь не присваивал его в порыве безудержного восторга и экзальтации и не собирался отнимать его у народа, а только не хотел, чтобы к нему приходили с пустым сердцем, чтобы у его могилы толпились ищущие любого повода отвести свою отуманенную снобизмом душу, распотешиться, принять важный и самодовольный вид. У Григория же такой основательной связи с людьми, дающей пищу и для искренней радости, и для праведного негодования, не было. В сравнении с ним Виктор представлялся своего рода поэтом, хотя не написал за свою жизнь ни одной стихотворной строки. А он, Григорий, до сих пор только и сделал в поэзии, что украл рукопись у больничного сторожа.
Экскурсовод разбивал будущих гостей на категории и перечислял их, загибая пальцы. Во главе колонны шествовали истинные любители и знатоки поэзии, к которым у Виктора претензий не было, разве что, говаривал он, им бы втайне перенести юбилейное торжество на другой день, для себя, для узкого круга избранных. Далее прикидывалась на пальцах публика менее почтенная и просто непотребная: всякого рода академики и профессора, сделавшие себе имя на исследованиях творчества Фаталиста, всякая богема, представители научных и религиозных кругов, вездесущие иностранцы, конферансье и гаеры от культуры, наглые провозвестники новых литературных течений, бизнесмены, продавцы книг и пирожков, склонные к уголовщине шатуны. Имелись достоверные сведения, что сам мэр Волховитов, который редко появлялся на людях, обещал почтить праздник своим присутствием.
— Кстати, — заметил Григорий, — ходят слухи, будто мэр и его помощники происхождения не человеческого.
— Боюсь, это не только слухи, — возразил Виктор.
— Тогда тут есть над чем задуматься.
Виктор улыбнулся с оттенком презрения.
— Если тебя интересует мое мнение, — сказал он, — так вот, я думаю, что каждый должен осмыслить и прочувствовать это самостоятельно, в себе, выработать собственный стиль смирения перед этим, мягко говоря, странным фактом. Принимать или не принимать новую власть — нет, так вряд ли стоит ставить вопрос, ибо неизбежно придем к сомнениям в законности избрания Волховитова. А мы можем хоть биться головой об стенку, ничего уже не изменится, эта власть пришла, она есть и не уйдет только потому, что мы объявим ее невероятной, незаконной, не совпадающей с нашими представлениями о власти. Остается лишь уповать, что она принесет нам больше пользы и счастья, чем предыдущая.