Котляревский, переодетый, в свитке и шапке, сбитой набок, кареглазый и стройный, забывал тоже в эти минуты обо всем на свете. Ему было по-настоящему весело. Бросив свитку на плетень, он держал в своей руке небольшую твердую ладонь Ганны, близко от себя видел влажные, чуть удивленные и задорные ее глаза, отчетливо слышал пьянящий запах любистка, что источали косы, слышал ее учащенный стук сердца возле своего и легко шел в танце, не чувствуя ног. Кончив танцевать, сразу же бежал к игравшим в «жгута», переходил к тем, что увлеклись горелками, и снова танцевал «дудочку», а потом наблюдал, как играют в «носок» и «хлюста».
Наконец уставший, но счастливый, отходил от гурта куда-нибудь подальше, за ближний сарай, чтобы отдышаться, и незаметно от всех доставал самодельную записную книжку и записывал — для памяти — названия танцев, музыкальных инструментов и текст только что услышанной песни. А потом, возвращаясь, издали видел Машу, которая тоже, наверно, позабыв обо всем на свете, легко кружилась в немыслимо быстром танце, видел ее зеленую корсетку, багряную, огнем помигивающую, юбочку. Кто-то из парубков подхватывал ее и словно нес на могучих руках, она летела, счастливая, легкая, как птица. Иван видел ее милое лицо, снявшие глаза, и ему становилось и весело, и немножко грустно...
В этот вечер возвращались они домой поздно. Затихал выгон, и весь хутор замирал в одночасье, лишь то там, то здесь слышался девичий вскрик, смех, оклик. И вот уже ничего нет.
— А я и не знала, что вы так танцуете, — сказала, едва отдышавшись, Маша.
— Да с Ганной кто угодно станет хорошим танцором.
— Вам она нравится?
— Хорошая дивчина. И вообще хороший вечер сегодня. Давно такого не было. Правда?
— Правда.
А игры какие! Таких до сих пор не видел. Их-то мне и не хватало. — Иван задумался, лицо его было освещено яркой луной. — Маша! Задержитесь. Прошу! Послушайте. Как вам покажутся стихи сии?
Бандура горлицi бренчала,
Сопiлка зуба затинала.
А дудка грала на балках;
Санжарiвки на скрипцi грали.
Кругом дiвчата танцювали
В дробушках, чоботах, свитках...
Прочитав стихи, Иван повторил их еще раз, чтобы запомнить и позже записать. Маша, причастная к необычному таинству рождения новых стихов, слушала, стараясь не пропустить ни одного слова.
Ночь шла на убыль. Над головой пролетали с тихим гоготаньем гусиные стаи, слышался звонкий свист куликов. Под тыном журчал неугомонный ручей, отражая в своем зеркале несколько лун сразу.
— Куда же вы эти стихи?
— В поэму... В первую часть. Там им место, думаю.
— Наверно, вы правы.
Прошли мосток, перекинутый через ручей, и оказались почти у самого господского двора.
— Мне пора, Иван Петрович.
— Не торопись, Маша. Какая ночь нынче! Грех сидеть в хате и не видеть этого мира.
— Меня искать будут... А что я скажу? Стыдно ведь. А вам бы лучше с Ганной постоять.
— С Ганной? Да она ведь в самом деле хорошая, — усмехнулся Иван. — Только ж никто не сравнится с тобой, Маша.
— Смеетесь надо мной?
— Смеюсь? — Иван крепко сжал руку девушки, — Неужто ты ничего не видишь? Могу ли я смеяться? Я давно хотел сказать тебе: одно лишь твое слово — и мы будем счастливы...
— Счастливы? — горько усмехнулась Маша. — Чего ж раньше молчали? А теперь... — И не договорила.
— Что случилось? — Иван встревоженно всматривался в бледное лицо девушки.
— Ничего не знаете, не видите. Думаете, так просто ездит сюда пан Семикоп?..
— Он же старый. Как можно? — вскрикнул Иван.
— Старый. А вы — слепой. Я ведь дочь Семена Гервасиевича, хотя и приемная... Как же ослушаюсь? — И Маша залилась слезами, приникла к Ивану, затихла. — Я ведь люблю вас. Люблю давно и не знаю, что делать с собой.
— Маша! Машенька, и я... и я люблю! — задохнулся вдруг Иван. — Оставим все, уедем! У меня мать, она будет и тебе матерью. Уедем!.. — быстро и горячо заговорил Иван, вытирая мокрое лицо Маши своим платком.
— Боюсь я! Боюсь! Грешно это! Без благословенья — как же?
— Машенька! Перед богом и людьми клянусь тебе! Ты слышишь?
— Слышу, родной мой! Слышу все. Но... завтра мы увидимся. Завтра все и решится.
— Завтра ты выйдешь в сад, к беседке. Слышишь, к беседке!.. А утром я пойду к дядюшке.
— Слышу! — Маша еще раз прильнула к нему, потянувшись вверх, ткнулась пухлыми влажными губами ему в щеку. Иван робко поцеловал ее, и Маша, улыбнувшись сквозь слезы, побежала к дому, тускло светившемуся за деревьями белыми окнами.
15
Утром Иван решил поговорить с Семеном Гервасиевичем и тщательно готовился к этому. Он надеялся, что Голубович не откажет ему. Сам не раз говорил, что любит учителя за веселый нрав, уменье поддержать непринужденную беседу, за меткое, сказанное вовремя слово, ценил ум и образованность его, до слез, случалось, хохотал, слушая «Энеиду» в чтении автора.
— Ну и мастак! — не раз повторял Семен Гервасневич. — Так и уморить недолго.
И вот теперь он шел к нему с единственной просьбой: не перечить счастью его и Маши, благословить их вечный союз.
В гостиной еще стоял утренний сумрак, пусто было и в диванной, никто из господских не выходил, лишь в кабинете, где по утрам работал сам хозяин, горели свечи, из полуотворенной двери свет падал на шитый ковер; сонные голоса дворовых слышались в людской, одна из кухарок, а может, ключница, сердито кого-то звала: «Васько, где ты там застрял, окаянный?» Все обычно, как бывает в господском доме в утренние ранние часы.
Иван приблизился к кабинету и отдышался: не бежал, не торопился, а дух перевести надо.
Голубович, в халате, в ночном колпаке, сидел за столом, перед ним лежали какие-то бумаги, которые он, водрузив на нос очки в железной оправе, читал, шевеля губами.
Иван осторожно постучал.
— Кто там? А-а, пан учитель? Входи, входи...
Иван вошел — в лучшем своем сюртуке, белоснежной сорочке, словно впереди был большой праздничный день, ради которого он и вырядился. Голубович, почувствовав, что учитель пришел так рано неспроста, застегнул халат на две большие пуговицы:
— Ну садись.
— Спасибо!.. Я по делу, очень важному для меня.
Голубович пристально посмотрел на учителя и, опустив голову, вздохнул:
— Важное, говоришь? — Искоса взглянул на лежащие перед ним бумаги. — А у меня, думаешь, нет дел? Ого, братец, сколько их! Вот и приходится ни свет ни заря вставать, сидеть и смотреть, чтобы свести концы с концами. Понадейся на Мюллера — в трубу вылетишь с потрохами.
— Милостивый государь Семен Гервасиевич, — уловив момент, когда Голубович сделал передышку, сказал Иван. — Я пришел к вам говорить о своей судьбе. От вас лично зависит, будет ли она устроена. Только от вас...
— Что ты загадками изъясняешься? Я разве твоей судьбе противник? — перебил Голубович. — Разве тебе плохо в моем доме? Мало жалованья? Так больше, сударь, не могу-с... В будущем году — вынужден сказать — и того меньше будет, так как вхожу в большие расходы в связи с предстоящей свадьбой моей воспитанницы.
— Свадьбой? С кем? — едва слышно спросил Иван. — О чем вы, сударь?
— О свадьбе толкую. Уже договорено... Пан Семикоп — человек достойный. Он составит счастье моей воспитанницы. — Голубович вдруг прослезился, — Она единственное мое утешение, вся радость, ангел сущий, но придется расстаться, отдать в чужой дом. Если бы в комнате разразился гром, он бы не так поразил Ивана, как сказанное Голубовичем. В груди стало пусто, перед глазами поплыли зеленые круги, и только страшным усилием воли он сумел удержаться на ногах.
— Что же ты так побледнел? Плохо тебе? — как сквозь вату донесся глуховатый голос Голубовича. Иван ничего не видел, ничего не слышал. Он повернулся, чтобы уйти, дошел до порога и тут только осознал весь ужас случившегося, рывком вернулся к столу:
— Что вы наделали? Как можно, не спросив согласия, отдавать за старика молодую девушку? Боже, что вы наделали?! Ведь она!.. Ведь я!.. Мы!.. Какое несчастье!
С Голубовича вмиг слетела обычная его благодушность, он встал, лицо неузнаваемо отвердело:
— Сударь, как вы смеете мне такое говорить? Может, прикажете отдать Машу за вас? Так, что ли? Я давно вижу, как вы смотрите на нее. Но этому не бывать... пока я жив! Чтобы мою дочь возили из поместья в поместье без куска хлеба! Чтобы жила под чужим кровом?!
— Я дворянин, сударь, вы забываетесь!
— Дворянин на бумаге, а в действительности — канцелярист, учитель... Ан нет, вы еще и виршемаз... Может, и доброе то дело, но хлеба оно не даст, не принесет и чести. Так что не взыщите на слове: ваше дело, сударь, молча есть хлеб и служить...
— Мне жаль ваши седины... Вы сделали несчастной свою дочь... Ну вот... Мне больше незачем оставаться здесь. Прощайте!..
Иван почти выбежал из комнаты, вдогонку что-то говорил Голубович, он же ничего не слышал.
Не помнил, как добрался к себе. Не раздеваясь, сел к столу. Уронив голову на руки, долго сидел без мысли, казалось, и без сознания. Его позвали в столовую, он не откликнулся.