Голубович тщательно очистил свою трубку и спросил:
— А там же, в Полтаве, сударь, куда? В службу опять?
— Буду искать место... учителя. В канцелярию, наверно, уже не вернусь.
— Так. — Голубович медлил, — А ежели я скажу вам, что место вы уже нашли?
— Не понимаю вас.
— Что же тут непонятного? Оставайтесь у нас, ежели вам, разумеется, будет угодно... Моим разбойникам учитель нужен. Следить за ними некому, жена моя уже три года — царство ей небесное — померла. — Голубович перекрестился и вздохнул. — Нам вы подходите. Много наслышан о вашей учености.
Иван не верил ушам своим: неужто правда, что он сможет остаться здесь учителем? Быть рядом с Машей, говорить с ней каждый день, слышать ее голос, видеть ее? Он опустился в кресло и закрыл лицо руками.
— Не согласны, сударь? — обеспокоенно спросил Голубович. — О плате договоримся.
— Благодарю тя, боже! — прошептал Иван. — Уповаешь ты на страстную мольбу раба своего...
— Что? — удивленно переспросил хозяин, не поняв ответа. Иван опомнился и спокойно, как можно спокойнее ответил:
— Я согласен, Семен Гервасиевич... на все ваши условия. И надеюсь, вы не пожалеете о своем выборе.
— Поживем, сударь, поглядим... — еще деды мои говорили.
В коридоре послышалось движенье, кто-то торопился, хотел войти, но его не пускали, уговаривали подождать. Семен Гервасиевич прислушался:
— А кто там у бисового батька? Пусть войдет!
В диванную вошел дворовый человек — в свитке, шапку держал под мышкой. С размаху поклонился чуть ли не до пола и выпрямился. Иван узнал в нем того самого поселянина, что однажды танцевал на лесной опушке вблизи Супоя.
— А что там, Гераську? — спросил Голубович, уставившись на вошедшего.
— Дозвольте слово молвить, ваша милость.
— Говори.
— Прибегал человек из Коврая. На коне верхом.
— А чего ему?
— Рассказывал такое, что не знаю, как и передать вам.
— Говори, что случилось? Тянешь.
— Да будто горит пан Томара. И дом, и повети, и гумна. Оно хотя и панское, а добра жалко.
— Ты язык прикуси, Гераську.
— А что я такое сказал, ваша милость? Горит, рассказываю, и все тут, а как горит — того не скажу.
— Так чего же ты стоишь?
— А что мне делать? У нас же, слава богу, не горит.
— Ну что вы скажете, пан Иван? И смех, и грех... Бери две бочки да езжай скорее, ибо, наверно ж, тот человек недаром прибегал.
— Эге, я и забыл: просил, чтоб помогли тушить.
— Вот видишь, я так и знал. Иди же скорее да смотри возьми те бочки, что покрашены, а то схватишь какие-нибудь рассохшиеся.
— Ого так сразу и ехать? Я ж еще и не вечерял. Может, уже после?
— Потом поешь. Да иди скорее. А мне прикажи бричку подать.
— Куды вам? Поздновато, ваша милость, пусть мы сами как-нибудь доберемся в тот Коврай, не сгорел бы он совсем.
— Помолчи, Гераська. Да ворушись! А ты, пан Иван, оставайся, отдохни с дороги, а я все-таки поеду. Что ни говори, а сосед в такой беде, не приведи господь... И как-то оно там загорелось?..
Едва Голубович уехал, как в диванную, где еще оставался Иван, вбежала Маша. Тихая радость сквозила в каждом ее движенье, в походке, в голосе.
— Так собирать вас завтра в дорогу? — смеялись глаза, светилось лицо.
— Машенька, вы умница.
— А вы несносны... Нет, я соберу вас завтра в дорогу, пан учитель. Да пораньше.
— Машенька, я счастлив. Я буду в том самом доме, где живете вы. И мне ничего больше не нужно.
— Из-за чего оставили Коврай, пан учитель? Что-то случилось? На вас лица не было, я как увидала вас, так бог знает что подумала, испугалась очень. Так что же?
— Не спрашивайте. Больно и страшно. Тараса помните? Казачка?.. Так вот... — Иван не договорил. Некоторое время сидел, обхватив голову руками, не в силах говорить. Снова увидел ту страшную каморку, в которой жил казачок, и горько упрекнул себя: почему раньше не знал, где живет его ученик? Почему ни разу не нашел его, не поговорил, не спросил, как относится к нему барчук? Может быть, узнав всю правду, он бы предупредил трагедию?
Жестоко укоряя себя, застонал: такая острая боль пронзила его вдруг. Маша испугалась, робко приблизилась, села рядом:
— Что с вами, Иван Петрович? Расскажите мне, может, я смогу помочь вам?
Иван отрицательно покачал головой: ничем и никто ему теперь не поможет.
Немного успокоившись, он рассказал Маше обо всем, что произошло сегодня утром в имении пана Томары, в его доме. У девушки на глаза навернулись слезы. Она долго молчала, сжав перед собой руки, потом, словно что-то решив про себя, сказала:
— Наверно, за это их бог карает... Слыхали про пожар?
— Слышал.
— Бог все видит — и доброе и злое... — Маша говорила резко, и не было похоже, что минуту назад она была беззаботной, веселой. Гнев и сострадание изменили ее лицо, оно стало еще прекраснее.
— Он все видит. Ты права, Маша! — повторил Иван, вспомнив последние слова старика Груши и сына его Лаврина. Как-то они там? Не случилось бы с этими людьми несчастья. Сердце в тревоге сжалось.
— Смотрите, как страшно горит! — Маша подбежала к окну, Иван стал рядом.
Самого пожара не было видно, но там, за Супоем, половина ночного неба освещалась длинными языками пламени, тучи в этой ярко освещенной полосе пурпурно-красные с опаловыми краями клубились, рвались в клочья и уплывали в черную пропасть ночи.
— Это возмездье божие! — сказала Маша. — За невинную кровь, за его муки!
Иван ничего не мог сказать — так был взволнован. Благодарность к этой девушке, которую он искал целую вечность и наконец нашел, переполняла его: она разделяла его чувства и мысли. Разве это не счастье? В порыве бесконечной любви и уважения, целуя теплые, пахнущие любистком ее руки, говорил:
— Маша!.. Маша!..
— Что с вами, Иван Петрович? — Она не отстранялась, но и не позволяла взглядом, самим тоном вопроса приблизиться к себе.
— Машенька! Я говорю богу и тебе: спасибо! Спасибо, что ты есть! Что ты живешь!.. Я знаю теперь, что мне предстоит совершить. И я все сделаю — все, что смогу. Ты увидишь... Никому в целом мире не говорил, а тебе скажу, как сказал бы матери и учителю... Был у меня учитель. Это он ввел меня в божественный храм поэзии. Иоанн Станиславский — имя его. Как он далеко видел! Всем сердцем людей любил и землю свою. Он же смотрел глазами своего учителя — великого Сковороды. Ты слышала это имя?
— Почему вы говорите — видел, был?.. Разве?..
— Да. Его уже нет — царствие ему небесное, — матушка написала. Но слово его живет! Забыть его — значит забыть самого себя...
Иван говорил очень тихо, но в каждом слове было столько чувства, уверенности и увлеченности, что и Маша прониклась его силой. И, еще точно не зная, правильно ли говорит, но, сердцем желая поддержать этого одержимого с черными горящими глазами и твердой рукой, сказала:
— Вы все сделаете! Обязательно!.. Я верю в вас!
— Спасибо, Маша!
— Вы очень устали! Идите отдыхать. А завтра... увидимся.
— Неужто? Где? — И, вдруг поняв, что так теперь и будет, просиял: — Я совсем забыл!.. Конечно же и завтра, и послезавтра...
— Идите! Идите!
— Иду, — Иван еще раз поцеловал ей руку и стремительно вышел из диванной.
У себя в комнате, не зажигая свечи, присел к столу. Ложиться не хотелось, хотя ноги гудели от усталости. Знал, что не уснет. Прожил один день, а казалось — годы.
Пытливо, не в силах оторвать взгляда, всматривался в огромное, залившее полнеба, зарево. «Томару покарал бог». Бог ли? Не причастны ли к пожару его добрые друзья? Как бы не случилось беды с ними! Вот что тревожило, не давало покоя.
Лишь под утро, когда старый Герасим Свербиус вернулся из Коврая и сообщил, что «Томару покарали его же люди, да только никого не нашли», Иван прилег и задремал. Впервые он провел ночь в доме, куда стремился всем сердцем и где наконец нашел кров. Неизвестно лишь — надолго ли...
12
Ушла зима. В Супое схлынули весенние паводковые воды. Не замешкалось и лето. Но и не загостилось. Красным яблочком откатилось, отпылало ранними рассветами. И вот уже на дворе — осень. Облетели на хуторе сады, закоржавела земля, сам воздух будто загустел, с полей свезены последние копны гречихи, а в лугах, по ту сторону Супоя, седыми казацкими папахами рассыпались стога, сторожевыми постами встали вдоль берега, день и ночь глядясь в чистые воды реки.
В тот год, а особенно в зиму, снежную и вьюжную, Котляревскому работалось хорошо как никогда раньше: он закончил первые три части своей поэмы, названной по примеру великого римлянина «Энеидой». Работал много и вдохновенно, памятуя напутствие покойного Иоанна Станиславского: «Ты должен...»
Не однажды, кончив еще одну страницу, жалел о несостоявшейся встрече с отцом Иоанном, именно ему хотелось прочесть все, что написалось в последнее время. Что бы сказал учитель — строгий и добрый друг? Но встретиться уже не придется. Матушка в одном из последних писем сообщила: «Вся семинария и много мещан, Иване, провожали его. И я была там. Наплакалась. Высокого ума и доброго сердца был человек. А как он любил тебя! Помолись за него!.. А в Полтаве уже зима, все улицы снегом замело. Береги здоровье свое, не простуживайся, носи платок мой... И когда же ты приедешь? Одной тяжко...» Иван читал и перечитывал дорогие слова, и виделись ему домик на краю Соборной, скорбное лицо матери, и великий старец, и голос его: «Ты должен, сыне».