Читал я папки ровно неделю. Не отрываясь — как увлекательнейший детектив. Отложив все дела и отключив телефон. Собственно, никакие это были не мемуары. Правильнее сказать: технический отчет. Со всеми внешними признаками этого канцелярского жанра. Но отчет — обо всей своей жизни. А поскольку для Грабина, как и для многих людей его поколения, дело было главным, а порой и единственным содержанием жизни, его отчет о своей жизни стал отчетом о своем деле. Пушки для него были, как дети. Они трудно рождались, трудно росли, иные так и не доживали до принятия на вооружение. Пушек было много, и о каждой Грабин писал подробно и влюбленно. Можно ли канцелярским языком писать о любви? Оказывается, можно. Через неделю этого чтения хрестоматийная чеховская фраза «Проезжая мимо станции, с меня слетела шляпа» казалась мне вполне нормальной. А что? Человек проезжал мимо станции, с него слетела шляпа. Чего тут такого?
Среди талантов Василия Гавриловича не было литературного дара, но он обладал даром иным, редчайшим, который роднит его с Львом Толстым. Я бы назвал это — точечная память. Память его была феноменальной. Но мало того, что он помнил все, что происходило. Самое поразительное, что он помнил все, что тогда чувствовал, последующие впечатления не стирали и не искажали того, что он переживал в каждый конкретный момент своей почти сорокалетней деятельности. Когда-то где-то какой-то мелкий военный чиновник помешал (чаще пытался помешать) работе над очередной пушкой. И хотя чуть раньше или чуть позже этот чиновник был переубежден или просто отступил, отстранился, был смят, убран с пути ходом самого дела, Грабин словно бы возвращается в тот день, и вся ненависть к чинуше, все отчаяние ложатся на бумагу, он снова спорит со своим давно побежденным оппонентом так, как спорил тогда, и приводит доказательства своей, а не его правоты, не упуская ни малейшей мелочи: «Во-первых… в-третьих… в-пятых… В-двенадцатых… В-сто тридцать вторых…»
Еще через несколько дней я приехал в подмосковную Валентиновку и долго ходил по раскисшим от весеннего половодья улочкам, отыскивая дом, где жил Василий Гаврилович. Возле калитки с нужным мне номером стояли два потрепанных мужичка и сначала безуспешно давили кнопку звонка, потом начали стучать. У ног их была молочная фляга то ли с олифой, то ли с краской, которую они жаждали как можно скорей продать за любую цену, кратную стоимости бутылки. Наконец, калитка открылась, выглянул какой-то человек, одетый так, как одеваются все жители подмосковных поселков для работы на улице, в самый что ни на есть затрапез: замызганный ватник, резиновые опорки, — недружелюбно глянул на мужичков:
— Что надо?
— Слышь, батя, позови генерала, дело есть!
— Нет генерала.
— А когда будет?
— Не докладывал.
Мужички, матерясь, потащили флягу к другой калитке. Человек перевел взгляд на меня. Я назвался и объяснил цель своего приезда. Он посторонился:
— Проходите. Я Грабин.
В глубине просторного, но совсем не генеральских размеров участка стоял небольшой двухэтажный дом, опоясанный верандой, тоже ничем не напоминающий генеральские хоромы. Позже, во время работы над книгой, я часто бывал в этом доме, и всякий раз он поражал меня какой-то своей странностью. В нем было довольно много комнат, но все они были маленькие и проходные, а по центру дома шла лестница, дымоход и то, что называется инженерными коммуникациями. Как-то я спросил у Анны Павловны, жены Василия Гавриловича, кто строил этот дом.
— Василий Гаврилович, — ответила она. — Сам проектировал и следил за постройкой, он очень его любил.
И все стало понятно, дом был похож на пушку: в центре ствол, а все остальное вокруг.
Причина, по которой я часто бывал у Грабина, заключалась в том, что письма из моей Малаховки в Валентиновку шли не меньше недели, хотя по прямой между поселками было всего-то километров пятьдесят. И чтобы согласовать какую-нибудь правку, проще было приехать, чем писать. Нерасторопность почты Грабина страшно сердила. Однажды я заметил:
— Василий Гаврилович, а ведь вы сами к этому приложили руку.
Он удивился:
— Как так?
Я напомнил ему эпизод из его мемуаров. В ранней юности он работал на почте в Екатеринодаре и был связан с большевиками-подпольщиками. Однажды стало известно, что их товарищам в Новороссийске грозит арест. Приказ об аресте был послан почтой, а юный Грабин должен был доставить письма к утреннему поезду. Он сделал вид, что опоздал. Подпольщики успели скрыться. Начальство было настолько обескуражено этим совершенно беспрецедентным случаем задержки почты, что виновнику даже выговора не объявили.
— Что же вы удивляетесь, что письма идут неделю? Скажите спасибо, что вообще доходят.
Он помолчал, потом буркнул:
— Спасибо.
Работать с ним было легко. Приземистый, с головой совершенно лысой, как биллиардный шар, глуховатый (поди-ка не оглохни от постоянного грохота на стрельбищах), с цепким внимательным взглядом, немногословный. В литературную часть не лез, но фактические неточности вылавливал безошибочно.
Через два года работа над рукописью была закончена, из типографии пришла верстка. На титуле стояло: Политиздат, 1974. Еще через год набор был рассыпан и книга перестала существовать.
Рукописи, говорите, не горят?
Удар был страшный. И моральный — для Василия Гавриловича. И материальный — для меня с Михалевым. В расчете на массовый тираж и соответствующий гонорар мы обросли долгами и оказались на грани банкротства. Да что там на грани! Далеко за гранью.
Тогда считать мы стали раны, товарищей считать.
Что же произошло? Почему?
Первая наша ошибка было очевидной. Еще до завершения работы над рукописью Михалев опубликовал несколько глав в «Октябре». И хотя речь в них шла, в основном, о тридцатых годах, эффект от публикации оказался для нас совершенно неожиданным. Косяком пошли протестующие письма — в редакцию «Октября», директору «Политиздата», в ЦК. Авторами были военные в очень больших чинах — вплоть до маршалов и главных маршалов. Как нам рассказали, в санатории Минобороны (кажется, в Болшево) они устраивали коллективные читки журналов и давали волю своему гневу. Ну, кому же приятно напоминание о том, как на заре своей военной карьеры они ставили на место безвестного молодого конструктора в малых чинах (речь шла о пушке для танка):
— Если пехота твою пушку примет на вооружение, то и мы примем. Если не примет, то и мы не примем.
Глупость? Это сейчас глупость, а тогда это была принципиальная позиция Главного артиллерийского управления. Кто же мог знать, что этот чиновник ГАУ станет маршалом и воспримет этот случай как жгучее личное оскорбление?
Другой эпизод касался истории со 100-миллиметровой противотанковой пушкой, позже прозванной «зверобоем». Ее приняли на вооружение и запустили в производство в начале войны. Вот как рассказал об этом Грабин:
— Однажды позвонил Сталин. Он сказал: «Товарищ Грабин, вы сделали хорошую противотанковую пушку. Но для нее у немцев нет подходящих целей. Снаряды насквозь пронизывают их танки. А меткость у нее хорошая. Были случаи стрельбы по отдельной взятому солдату и промахов никогда не было. Товарищи предлагают укоротить ствол на полметра». Я спросил: «Кто предлагает?» «Говоров, он хороший артиллерист». «Товарищ Говоров не прав, это испортит орудие». «Тогда мы снимем ее с производства». Я согласился: «Лучше снять с производства».
Так и вышло: выпуск пушек прекратили и возобновили, когда у немцев появились «тигры» и «пантеры».
Говоров. Главный маршал артиллерии. На минуточку! Каково ему это читать?
Таких униженных и оскорбленных в журнальной публикации было немало. Сам Грабин никаких счетов с ними и не думал сводить. Он писал про то, что было, и про то, как было. Оплошка редактуры (и наша с Михалевым): кто же знал, что эти мелкие военные чиновники вырастут в такие фигуры!
У Василия Гаврилович было много врагов, но и друзей оказалось немало. Обычно я работал ночами, до полудня домашние будили меня лишь в исключительных случаях. Такие случаи шли один за другим,
— Проснись, тебе звонят.
— Кто?
— Какой-то генерал.
Встаю, плетусь к телефону.
— С вами говорит генерал такой-то. Мне сказали, что у Василия Гавриловича неприятности с его мемуарами. Чем я могу помочь?
— Где вы служите?
— В одном из подразделений Минобороны.
— Оставьте свои координаты, подумаем.
Первую атаку на книгу удалось отбить. Но противодействие не ослабло, наоборот — возросло. Было такое впечатление, что в действие вступили орудия главного калибра, с самых верхов. Мы не понимали, что происходит. Когда нет достоверной информации, рождаются химеры. Пушки Грабина всегда проламывались в жизнь с огромным трудом, часто лишь после личного вмешательство Сталина. Мой соавтор вдруг вообразил, что в высшем руководстве страны еще с давних пор засел какой-то шпион. Тогда он ставил всяческие препоны грабинским пушкам, а теперь мешает ему рассказать правду о тех временах. Я пытал воззвать к его здравому смыслу: