Хозяин явочной квартиры в Челябинске, учитель реального училища по фамилии Гаврилов, подтвердил, что Шаширин арестован, причем не где-нибудь, а прямо в тюрьме, куда он носил передачу. Я попросил проводить меня на квартиру Тимки, где по-прежнему находились мои вещи. Пока мы так беседовали, к Гаврилову явился его шурин Малышев, тоже учитель, и мы отправились втроем. Мои спутники вели себя странно – то Малышеву для чего-то понадобилось по пути заглянуть в какой-то двор, то Гаврилов внезапно вспомнил, что ему срочно надо зайти в библиотеку. Я почуял неладное, а когда впереди увидел полицейский наряд, а позади приближающегося казака (в Челябинске они служили стражниками), понял, что бежать поздно. В одну секунду полицейские меня схватили, а казак повел Малышева (Гаврилов застрял в «библиотеке»).
В полицейском управлении нас с Малышевым тут же разъединили. Меня обыскали, нашли два паспорта, пристав начал допрос. Тут со мной произошел непростительный казус. Дело в том, что паспорт Ерошкина я хорошо изучить не успел, а свой прежний, московский (кажется, на имя Тимофеева), по-прежнему помнил назубок[70]. В результате, имя, отчество, фамилию, губернию и уезд я назвал по паспорту Ерошкина, а село и деревню – по тимофеевскому. При повторном обыске у меня нашли и заграничный паспорт, спрятанный в ботинке. Все это меня и погубило. Дольше скрывать свое настоящее имя не имело смысла, и я назвал себя[71].
После трехдневной отсидки в участке я попал в тюрьму – в ее только что отстроенный одиночный корпус. Помню, повели меня по светлому, широкому, с блестящим полом коридору, подводят к нише в стене, приказывают: «раздевайтесь донага». Я разделся, думая, что меня снова будут обыскивать, но надзиратель толкнул ногой дверь камеры. На полу я увидел грубое арестантское белье, коты, бушлат, брюки, шапку; мою одежду тут же унесли. Я было начал протестовать, говоря, что политических одевать по-арестантски не полагается, но мне ответили, что «такого закона нет», а по тюремным правилам заключенные должны быть одеты одинаково. Дверь камеры захлопнулась, и я был вынужден напялить на себя «казенное».
Несмотря на подозрительное поведение Гаврилова и Малышева, я, конечно, не мог быть уверен в их предательстве и, сидя за решеткой, волновался за них. Но когда следователь-жандарм рассказал нам с Шашириным, что нас выдали, назвал их имена и сообщил некоторые детали (он это сделал для того, чтобы выудить и у нас откровенные показания), все сомнения отпали. Оказалось же следующее. Будучи пойманы на помощи революционерам, Гаврилов и Малышев испугались репрессий и стали выдавать. Первым они выдали Тимку Шаширина, затем меня, а после еще кого-то. Как потом сами они рассказывали на процессе, ведя меня на квартиру Шаширина, Малышев забегал «во двор» звонить в полицию с сообщением о прибытии «крупного» революционера, а Гаврилов отправился не в библиотеку, а на казацкий пост – поторопить с моим арестом. После того, как нас доставили в полицейский участок, Малышева с поклоном отпустили. В общем, зря я мучился за них обоих.
В ходе следствия нас с Шашириным перевели в Уфу, где рассадили по одиночкам. Однако вскоре у меня появился сокамерник – двоюродный брат Косачина по фамилии Овчинников. Этого Овчинникова мы знали – какое-то время устраивали у него явки, а Шаширин даже некоторое время у него жил – но ему, в отличие от Косачина, не доверяли. Кстати, именно на явке Овчинникова я познакомился с Михаилом Степановичем Юрьевым, тоже боевиком. Он был из крестьян, крепок и бодр, веселый и умный собеседник, полезный по части выполнения всевозможных боевых партийных поручений. Позднее он стал одним из тех большевиков, кто поднимал крестьян на борьбу против белых за власть Советов.
Так вот, подсадили мне в камеру этого сомнительного типа, и он давай меня выспрашивать о нашей боевой организации. Я ему ничего рассказывать не стал. Потом подсадили Тимку – это была уже радость: мы вместе читали, много говорили, даже спали на одной кровати, а, главное, скоро окончательно установили, что Овчинников – провокатор. Один раз лежим днем и тихонько разговариваем. Овчинников притворился спящим, но я смотрю, он ухо высвобождает, чтобы было слышно. Показал Тимке, стали мы шептать разную ерунду еще тише, следим за Овчинниковым. А он еще больше ухо к нам направляет. Мы расхохотались, а он вскочил взбешенный – понял, что его разгадали. На другой же день его от нас увели, а через несколько дней выпустили. В 1918 году после нашего отступления из Уфы он был у меня дома с обыском вместе с белогвардейцами, и по рассказам матери, с особой ненавистью перебирал мои вещи, досадуя, что не застал меня самого.
Нас же с Шашириным вскоре вернули в челябинскую тюрьму, где мы и досидели до суда.
Третий арест (1912)
В третий раз меня арестовали вечером 24 марта 1912 года. Этот арест был не совсем обычным в том смысле, что я знал о нем заранее и даже ждал, когда меня арестуют. Между прочим, и деньги, чтобы быть отпущенным под залог, приготовил.
Произошло это вот как. 12 июня 1911 года закончился срок моей ссылки в Ялуторовском уезде, и в тот же день с проходным свидетельством в кармане я выехал на родину В уфимской полиции на основании этого свидетельства мне, как жителю Уфы, выдали паспорт. Однако, как я позже узнал, через считанные дни после моего отъезда из Ялуторовска туда пришло распоряжение следователя по важнейшим делам о моем аресте. Ялуторовская полиция сообщила о моем отъезде, и так как было известно, что я родом из Языкова, следователь запросил тамошние уездные власти. Те меня, конечно, в Языкове не нашли. Между тем, все это время я легально, по прописке жил в Уфе, ни от кого не скрывался и никуда не бегал. Мало того, за мной, как за бывшим ссыльным, полиция почти открыто наблюдала – ежедневно у моей квартиры дежурило «гороховое пальто». Мы над ним издевались, гоняли, ругали, но он, несмотря ни на что, старался добросовестно исполнять свои обязанности. Впрочем, наблюдение не помешало мне больше недели прятать у себя Игнатия Мыльникова, когда тот перешел на нелегальное положение. В общем, в российской полиции правая рука явно не знала, что делает левая[72].
После ссылки материально я жил очень тяжело, а на шее семьи сидеть было совестно. Братишка подрос, но зарабатывал еще мало, мать перебивалась кое-как. Зимой я ходил в брезентовых опорках, чиненых-перечиненных брюках и пиджаке – пальто не было. Да и пиджак был не мой, а одного моего товарища, и я его одевал только, когда ходил в театр или слушать лекции в Дворянское собрание – в косоворотках туда не пускали. Ссыльному найти работу в городе было почти невозможно. Окончив заочные бухгалтерские курсы, попытался поступить бухгалтером – не берут, слесарем на завод – тоже отказ.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});