Кое-как упросил секретаря. Напечатали снимок девочки в газете, на четвертой полосе дали как фотоэтюд, хотя на фотоэтюд он не тянул.
А на другой день заявилась в редакцию сама Касаткина, мать девочки. Не знаю почему, но я ее сразу узнал, догадался. Лицо у Касаткиной серое, землистое, острое все какое-то. Роста невысокого, худая, угловатая, правый глаз громадная бородавка прикрывает. Внешность, прямо скажу, не Аллочкина. И только глаза Юлькины: большие, немигающие, невеселые. Держится спокойно, но, вижу, изнутри дрожит волнением. К заведующему общественной приемной Виктору Ефимовичу обращается:
— Скажите, пожалуйста, где мне человека найти, который вот эту девочку фотографировал? — И протягивает заведующему газету.
Виктор Ефимович молча на меня указывает.
— Вы фотографировали? — Касаткина спрашивает.
— Я.
— Нельзя ли мне фотокарточку эту, я заплачу вам?
— Гражданка, дорогая, — отвечаю, — вы бы лучше в натуре на дочку взглянуть сходили. Это совсем недалеко отсюда и дешевле вам обойдется.
Ничего не ответила Касаткина. Повернулась молча и ушла. У меня даже жалость к ней шевельнулась, уж больно невзрачная на вид, болезненная. «Надо было карточки Юлькины ей отдать, — думаю, — зачем они мне?»
Виктор Ефимович вдруг Касаткиной заинтересовался, начал расспрашивать: что за женщина, зачем приходила, — будто мало ему своих посетителей. Рассказал ему что знал. Виктор Ефимович говорит:
— Помню, как же. Писали мы о Касаткиных. Правда, сам я этим делом не занимался, кажется, семейные ссоры. Но сам факт — ребенка оставила — трагичен. Вы, я слышал, к литературному делу тяготеете — вот вам и тема для рассказа. Познакомьтесь с этим делом, распутайте его для себя хотя бы. Факт редкий, но из него можно многое почерпнуть. Сам Достоевский, мне думается, подобным делом заинтересовался бы. Адрес Касаткиной у нас в журнале должен быть зарегистрирован. Посмотрите.
Наговорил мне Виктор Ефимович разных слов, расщекотал мое писательское самолюбие. Понимал я, конечно же, что Виктор Ефимович не столько о развитии моих литературных задатков заботится, сколько история самой Касаткиной его заинтересовала. Но решил сходить к Касаткиной. В конце концов, какому газетчику с редким человеческим типом познакомиться не интересно?
В пятницу, после работы, завернул все Юлькины фотографии в бумагу и пошел на Заречную улицу, где Касаткина жила. Не сразу, но нашел на Заречной улице нужный дом. Дом громадный, пятистенный, входные калитки высоким глухим забором разделены. Знаю уже, что Касаткина с матерью дом поделили, каждый сам по себе живет, но кто на какой половине, определить не могу. Одна половина у дома в зелени вся, в грядках, а другая голая, словно степь в засуху. Поразмышлял так и эдак, поприкидывал психологически, решил зайти на голую половину. И не ошибся. Дверь открыла сама Касаткина, но меня, видно, не узнала. В домашнем халате выглядела она еще более худой, ну в чем душа держится. А лицо порозовело и глаз под бородавкой поблескивает.
— Что надо? — спрашивает.
— Здравствуйте, — отвечаю, — принес вам фотографии девочки, вы просили.
По лицу Касаткиной тень пробежала, узнала, видно, меня. Посторонилась в дверях, приглашает:
— Заходите.
Захожу и что-то себя неловко чувствую. Чего, думаю, приперся в чужой дом, нос сую не в свое дело. Отдам сейчас фотографии и уйду.
Развернул пакет, фотографии на стол положил. Объясняю:
— Вот… принес на память.
Подошла Касаткина к столу, фотографии взяла, рассматривает, молчит. На снимках Юлька очень хорошо получилась. На одном — улыбается, на другом — в задумчивости, на третьем, что в газете был, — со слезинками на щеках. Глядит Касаткина на фотографии, лицо у нее подергивается, смотреть на нее неловко.
Вдруг женщина то ли проговорила что, то ли застонала. Отбросила фотокарточки, к шкафу метнулась. Дверцы распахнула, сумочку достает. Выхватила из сумочки деньги, бормочет:
— Возьмите, возьмите… — И сует мне их в руки, за фотокарточки, значит.
Повернулся я, пошел к выходу. Касаткина меня уже возле калитки догнала. За руку схватила и говорит просительно:
— Не сердитесь, спасибо вам. Не откажите еще в одном, зайдите на несколько минут.
Захожу снова в дом, но уже с лучшим настроем. Касаткина на стол чашку с яблоками поставила, бутылку вина из кухни принесла.
— День рождения у меня сегодня, — поясняет, — не откажите.
Ладно, думаю, видно, хочется тебе душу излить незнакомому человеку, расчувствовалась.
Пока Касаткина возле стола хлопотала, оглядел я незаметно комнату. Комната как комната: высокая железная кровать, шкаф платяной, стол, стулья… И хотя в три больших окна комната, сумрачно как-то в ней, все вещи словно пылью припорошены. Что радует глаз, так это громадный букет полевых цветов, стоящий в трехлитровой банке на окне. Такое впечатление создается: букет этот — единственная стоящая вещь в комнате.
— Пожалуйста, садитесь, — хозяйка к столу приглашает.
Поднял я стакан с вином, говорю:
— За день рождения ваш. За Юльку.
Хотела хозяйка что-то ответить, но промолчала. Пьет, а зубы о стакан постукивают. Допила вино и как-то опала вся, обмякла.
За окном потемнело вдруг, тучи наползли. Ветер развеселился, грохнул ставнями. Поднялась Касаткина из-за стола, подошла к окну, прикрыла ставни. Стоит у окна не поворачиваясь, молчит. Потом говорит тихо, будто про себя:
— В детстве видела двух счастливых людей. Представьте: лес, сосны-великаны небо кронами закрывают, земля зеленым ковром устлана. И ливень, страшный ливень при солнце. А они — мальчишка с девчонкой — спелый арбуз едят. Прямо горстями, и хохочут. Головы вверх задрали, серебристые капли ртами ловят, арбуз запивают. Только не помню, со мной это было или не со мной, во сне это видела или наяву, а может, в мечтах…
«Ах, так тебя, — думаю. — В полутора километрах от нее дочь покинутая плачет, а она мне здесь туману поэтического напускает, сантименты развешивает».
— О чем еще мечтать любите? — зло спрашиваю.
Оглянулась Касаткина, улыбнулась вдруг впервые, говорит негромко:
— О любви.
Меня даже холодком обдало. «Э… — думаю. — Уж не на меня ли ты прицелилась? А что? В доме никого. Не смотри, что страшненькая. Уж ежели с дочерью номер отколола, то на всякое способна».
Размышляю я так, за хозяйкой зорко посматриваю.
Отошла Касаткина от окна, произносит тихо:
— Вот и пришел день рождения. И с подарком…
Взяла она фотографии, на дочку смотрит, губы тонкие бесцветные покусывает.
— Красивая у меня Юлька. Да в песне поется: «Не родись красивой, а родись счастливой». А я вот и некрасивая, и несчастливая. О чем только не мечтают люди: о славе, о работе, о космосе, о деньгах. Я — о любви. Такой урод, как я, — и любовь. Правда, смешно? В школе меня «Квазимодой» прозвали. Миша прозвал, красивый мальчик, я в него влюблена была. На «Квазимоду» не обижалась, откликалась даже. А как подросли, стали меня все жалеть: и учителя, и ребята, и Миша даже… У меня свой мир был. Я в нем и Василисой Прекрасной была, и Золушкой. Потом Джульеттой, Татьяной Лариной, Карениной. А потом принц пришел. Показалось мне, что отец ее, — Касаткина на фотографию дочки кивнула, — на алых парусах ко мне приплыл. Да нет. Так… снизошел человек из любопытства. Вот она, — Касаткина вновь на фотографию кивнула, — может быть, найдет своего принца. Или сама под алыми парусами плавать будет.
Помолчала моя собеседница, вдруг спрашивает:
— Вы в бога верите?
Смотрю на нее, не могу понять: всерьез она это или шутит.
— Да нет, — сама отвечает, — вы здоровый и сильный. Такие только в эту жизнь верят. Это ведь тоже как красота и любовь — не каждому дается. Это все земного уродства грезы…
«Что она такое бормочет? — думаю. — Удружил мне Виктор Ефимович с Касаткиной. Пусть бы его пенсионеры сидели здесь и бред ее слушали».
Вдруг лицо у Касаткиной перекосилось, наклонилась она ко мне, глаза горят, побледнела. Шепчет страстно:
— И мой бог — жизнь! И у дочери моей — мой бог будет!
«Все, — думаю, — надо уходить. Видать, с «заворотом» дамочка».
Хозяйка словно мысли мои прочитала.
— Извините, — говорит, — вижу, вам домой не терпится. Захмелела я, заболталась. Историй вам разных чувствительных наговорила. Спасибо за компанию, за подарок.
Распрощался я, ушел.
Месяца через два-три, поздней осенью уже, иду по Заречной улице, дом Касаткиных увидал. Что-то в доме этом мне новым показалось. Пригляделся, вспомнил: забора нет, который входные калитки разделял, видать, с матерью помирилась. Не думал я заходить к Касаткиной вновь, а тут решил: зайду, авось не выгонят. В конце концов, что я за газетчик, если так и не узнал, в чем тут дело. Пора отвыкать от излишней стеснительности.