— Наговорился? — спросил его Васька, понемногу приходя в себя, избавляясь от тяжести в ногах. — Знакомцы у тебя… Увидишь и обхезашься. Ладно, пойдем жерди накладывать, ехать надо.
Петр крутил в руках сосновую веточку и не шевелился, будто не слышал. Вдруг вскинул голову, глянул снизу вверх и негромко сказал:
— Василий, поедем на бал…
— Куда-а-а?
— Мещерские бал сегодня дают. Вечер, снег, фонари, экипажи у подъезда — праздник! Душа ликует… Шпоры по паркету — цок, цок… И она — Танечка Мещерская. Она так смотрит, такие у нее глаза, что можно умереть, улыбаясь, — но сам Петр, неся непонятную для Васьки околесицу, не улыбался. Был серьезен и строг. Поднял глаза в небо, словно хотел высмотреть то, о чем так непонятно говорил. — И вот уже музыка на хорах… Скрипки… А глаза зовут, ждут…
Петр резко поднялся, вытянулся, как струна на балалайке, и Васька, окончательно дурея от того, что видел, не узнал своего напарника. Сидел один человек, а когда поднялся, оказалось — совсем другой. Подбородок вздернут, левая рука заведена за спину, ноги в броднях — пятками вместе, носки врозь, плечи развернуты, и ожидалось, что весь он, стройный, напряженный, вот-вот зазвенит. Шагнул, низко опустил голову, доставая до груди подбородком, заговорил:
— Если вы не изволили забыть, вы обещали мне подарить сегодня первый тур. Все дни я жил только вашим обещанием… — тут он поднял левую руку, правой — будто кого обнял, и пошел кружиться на одних носках по опушке. Легко, невесомо. Говорил, не прерываясь: — Вы не находите, что сегодня чудесный вечер, я мечтал о нем. А вы думали, что я не умею мечтать? О, я неисправимый мечтатель, к сожалению. Вы так хотите знать? Что ж, извольте. Я мечтаю, чтобы до утра длился этот танец, а утром мы бы сели на тройку и — в деревню. Помните? Приют труда и вдохновений, если не ошибаюсь…
Внезапно Петр остановился, захохотал и упал на спину, раскинув руки.
«С ума съехал. Говорят, с испугу такое бывает, заговариваются. Чо делать-то?» — Васька дергался то в одну, то в другую сторону, не насмеливаясь подойти к Петру. Тот лежал, как умер, закрыв глаза, а губы, всегда улыбающиеся, были плотно сомкнуты. Все-таки Васька насмелился, подошел. Петр открыл глаза, поднялся и обычным голосом сказал:
— Пойдем, Василий, жерди накладывать.
Два воза накладывали они очень долго. Петр то и дело отдыхал, жерди таскал, как сонный, а когда Васька, уложив и увязав свой воз, стал ему помогать, он просто отошел в сторону и сел.
«Как я сразу-то не смикитил! Он время тянет, чтобы мужик тот подале убрался. Боится, что я доложу и погоню учинят. Ясное дело — повадки каторжански, за один присест не поймешь. Ну жох! Выплясывал, а я уши развесил!» — Васька понимал, что ему давно в деревне надо быть, рассказать об увиденном, но — не хотелось скакать, сломя голову, не хотелось рассказывать. А почему — он и сам не знал.
Домой тронулись после обеда. Забравшись на воз и разбирая вожжи, Петр попросил:
— Ты не говори хозяину. Забудь, что видел. А… — махнул рукой, — как знаешь.
Васька отмолчался, и до самой Огневой Заимки они не проронили ни слова.
Через великую неохоту, а деваться все равно некуда — Васька Дюжева за отца почитал — рассказал о том, что случилось на опушке.
— Зови его! — сразу распорядился Дюжев.
Но звать уже было некого. Петра нигде не нашли, и никто не видел, куда он скрылся.
Догонять и искать его Дюжев не стал: решил, что себе дороже.
5
Через три дня Тихон Трофимович выехал в Томск. Дела торопили, и больше откладывать их было никак нельзя. Отъезжал он с тяжелым сердцем, с непонятной тревогой, сердился, а когда на выезде из деревни коренник споткнулся и едва не опрокинул возок, пригорюнился: «Никак старость знак подает. Ты, мол, Тихон Трофимыч, не хорохорься, а полезай на печку кости греть». Но тут же и усмехнулся своим мыслям: рано на печку, рано. В это самое время долетел до него стук топоров, не умолкавших на бугре. Он ободрился и даже повеселел.
С тем и отбыл.
В Томск приехали вечером, когда косые лучи закатного солнца окрасили окна домов на окраине розовым светом. Мимо городского кладбища выкатили на Иркутскую улицу и в скором времени были уже на Белозерской площади, где прогуливался праздный люд. Летние зонтики, цветные наряды барынь, играющее закатными отблесками Большое озеро — все это сливалось в глазах, пестрело и казалось, что в городе праздник.
— От живут люди! — воскликнул с облучка Митрич. — Слышь, Тихон Трофимыч, гляжу и мыслю: у них что, круглый год Пасха?
Дюжев не отозвался. Он уже думал о городских делах, подзапущенных после долгой отлучки, беспокоился, и было ему не до разговоров с Митричем.
А вот и дом.
Как и положено купцу второй гильдии, Дюжев ставил свой дом основательно, крепко и немножко с похвальбой: первый этаж — каменный, второй — деревянный, о двенадцати высоких и узких окнах. Наличники и карнизы, а также углы, застелены были тонкой, ажурной резьбой. Богато, пышно, словно не из дерева вырезали, а из мягкой шерсти ткали витиеватые кружева.
На первом этаже был магазин. Широкие окна, служившие одновременно и витринами, приказчики уже успели закрыть железными ставнями. «Рано торговать бросили, рано, — подосадовал Тихон Трофимович, тяжело поднявшись на крыльцо и дернув веревочку колокольчика. — Разбаловались без догляду, надо будет хвоста накрутить».
Но вошел в дом и забыл о припасенной строгости. Да и как не забыть, если прислуга доложила, что его дожидается настырный посетитель, который сидит с утра и никуда не собирается уходить. «Кого еще там черти притащили?!» Тихон Трофимыч распахнул дверь в прихожую и на порожке запнулся. Вот те новость! Навстречу ему поднялся со стула Петр. Поздоровался и, как всегда, улыбнулся, словно хотел извиниться: «Так уж получилось, Тихон Трофимыч, не обессудь».
Одет он был в новую пиджачную пару, тугой крахмальный воротник манишки подпирал гладко выбритый подбородок, туфли на ногах блестели, а в руках Петр держал шляпу и тросточку. И держал так, что было ясно: хаживал он раньше в шляпе и с тросточкой. «Ну, груздь, — невольно подивился Тихон Трофимыч. — Интересно, в каком бору ты вылупился?» А вслух сказал:
— С чем пожаловали, господин хороший?
— Разговор у меня имеется, Тихон Трофимович.
— Шибко ты разговорчивый, как я гляну. Ладно, еще раз послушаем. Чего врать станешь?
Петр сел на стул, ногу — на ногу, а шляпу — на колено. И тросточкой в пол — тук, тук… Тихон Трофимыч обозлился:
— Ты, парень, не красуйся здесь. Говори, что хотел, и чтоб больше глаза мои тебя не видели. Еще раз объявишься — на себя обижайся, сдам властям, как миленького. Понял, что сказано? Или повторенье требуется?