После пожара, — а дышал он и дымил еще целый день, пока к вечеру не прибил его окончательно легкий дождик, — в Огневой Заимке только и говорили про колокольный звон, про икону и крест, которые уцелели. Говорили и о другом — отчего занялся пожар, откуда пала первая искра? Но толкового ответа никто не знал. Один лишь Вахрамеев гундосил, баюкая руку, обожженную на бугре:
— Молодяжку надо стращать! Не иначе как они баловались, они запалили. До поздней ночи на пятачке базлали. Никакого удержу не знают, совсем выпряглись… А ты где была, Фекла, тоже на пятачке резвилась?
— Не было меня там, — смущалась и краснела Феклуша. — Я за вами бегала, будить хотела, а не нашла вас…
Вахрамеев поморщился, заговорил еще недовольней:
— Худо искала, я первый на бугор прибежал, за вас, гулеванов, расхлебывал. Погодите, вернется Тихон Трофимыч, все ему передам, пусть общество собирает, управу на вас ищет…
Дюжева все ждали.
9
А Тихон Трофимович, еще ничего не зная о том, что случилось в Огневой Заимке, разгадывал в это время другие загадки.
Второй вечер подряд, закончив дневные дела, он поднимался в верхнюю комнату и слушал Петра, которого чуть было не сдал Боровому. После ночного появления варнаков Дюжев подступил к парню, как с ножом к горлу: «Рассказывай, что ты за человек, либо в участок отведу!»
Сначала Петр заупрямился, но в этот раз Тихон Трофимович не отступался, и Петр согласился: «Ладно, Тихон Трофимович, слушай, если любопытство имеется».
И развернулась перед Дюжевым чужая судьба, словно раскатился домотканый половичок с разноцветными, хитрыми узорами, где темная полоска соседствует с красной, а весь рисунок до того запутан судьбой-рукодельницей, что сразу и не разберешься. Дюжеву только и оставалось, что дивиться: «Надо же как случается, а!»
— Таким вот образом, Тихон Трофимыч, я к тебе и попал, — закончил Петр и осторожно кашлянул в кулак, печально поднял глаза и с тихой улыбкой спросил: — Не верится?
— Ошибаешься, парень, верится. Сам не знаю по какой причине, а верю, — он покрутил в руках вазу из алтайской яшмы, которая стояла у него на столе, потрогал ее гладкий, округлый бок и вздохнул. — Ну и задачку ты мне задал… С одного маху не разгрызешь. Да…
Они долго молчали, думая каждый о своем, и эти тихие, молчаливые минуты еще больше сближали их, таких разных и не похожих друг на друга. Тихон Трофимыч вздохнул, поднялся из-за стола, с треском выпрямляя спину, и неожиданно сказал — не спросил, а сказал уверенно:
— А ты ведь, парень, утаил от меня — ты ведь с ранешними делами не развязался и здесь про них думаешь. Так?
— Так, — спокойно согласился Петр. — И кое-чего надумал. Только не пытай меня, Тихон Трофимыч, дай срок, я тебе и про это расскажу.
— Ладно, пытать не буду. Пойдем-ка спать. Утро вечера мудренее, с утра и думать станем, как нам дальше жизнешку крутить. Лады?
— Я посижу еще.
— Дело любезное, оставайся…
Тихон Трофимович вышел, тихонько прикрыл за собой створки дверей; шел и, покачивая головой, бормотал под нос: «Лихое дело выплясалось, во сне не приснится…»
Петр остался один. Сидел, уперев взгляд в широкие шкафы, которые стояли вдоль стены всей комнаты. В шкафах плотно, одна к одной, стояли книги, до которых Дюжев был большой любитель. Петр смотрел на золоченые корешки, и лицо его, обычно улыбчивое, отвердело, осунулось и враз постарело. Стало видно, что не так уж и молод этот человек, и понятно — горького ему пришлось нахлебаться досыта.
Он медленно поднялся из-за стола, устало сгорбился и подошел к шкафам. Раскрыл резную дверцу, внимательно оглядел золоченые корешки и вытащил книгу в голубом переплете. Наугад раскрыл ее и удивленно вскинул брови, наткнувшись сразу именно на те строки, которые хотелось ему прочитать:
На свете счастья нет, но есть покой и воля.Давно завидная мечтается мне доля —Давно, усталый раб, замыслил я побегВ обитель дальную трудов и чистых нег.
Прижал раскрытую книгу к лицу, сдавленно выдохнул в гладкую, лощеную бумагу: «Господи, неужели это был я?!»
10
Да, это был он, счастливый и юный поручик лейб-гвардии гренадерского полка, единственный и любимый сын вдовой помещицы Щербатовой из Тульской губернии. Это она, маменька, выбралась из деревенской глуши, приехала в Санкт-Петербург и долго возобновляла старые, почти совсем утраченные связи — десять с лишним лет не бывала в столице, с тех пор как схоронила мужа. В конце концов уговорила похлопотать о Петеньке влиятельного князя Мещерского, с которым ее покойный муж когда-то начинал службу. И добилась своего — Петеньку зачислили в гвардию.
— Я, милый друг, все сделала, — говорила она на прощание, тяжело поднимаясь на цыпочки, чтобы перекрестить и поцеловать сына. — Деревенька, слава богу, еще кормит, расходы свои я сокращу, средства у тебя будут. Служи, меня не забывай, честь фамильную береги. А к Мещерским наведывайся, они люди богатые, знатные, но не заносчивые. Батюшку твоего помнят и уважают. И дочка у них — золото. Ну, наклонись, я тебя еще раз поцелую.
Маменька благополучно отъехала в деревню, а Петр Щербатов отправился в полк, где его ждала новая жизнь. Он окунулся в нее с головой. И плыл по течению с беззаботностью юности, которая, как известно, живет одним днем и далеко не заглядывает, считая, что впереди у нее безбрежная вечность.
Праздничные смотры, выезды в лагеря, полковые обеды, на которых появлялся иногда сам Государь, — все это захватило Петра, закружило, и он даже представить себе не мог, что такая жизнь может круто измениться.
Офицерское собрание приняло своего нового товарища благосклонно, а по прошествии времени сослуживцы по-настоящему полюбили его за добрый нрав и бесхитростность.
Поздней осенью полк вернулся из летних лагерей в казармы. Там Щербатова дожидалось маменькино письмо, в котором она подробно извещала о своих делах, давала наказы, а в конце письма не удержалась и строго выговорила: «Получила весточку от Мещерских, и пишут они, что ты у них не бываешь. Как же так, милый друг? Мещерские хлопотали о твоем назначении в гвардию, а ты не соизволил даже нанести визит, как полагается молодому и благородно воспитанному человеку. Надеюсь, что ты исправишься и во второй раз мне напоминать не придется».
Чтобы не расстраивать маменьку, которую он все-таки очень любил, хотя и тяготился излишней, на его взгляд, опекой, Щербатов отложил все дела, и на следующий день, в новеньком мундире, стройный и ловкий, он уже стоял перед князем Мещерским, а тот, распушив пышные седые усы, по-простецки трепал его по плечу и приговаривал: