Симэнь приказал слуге отвести лошадь домой, а сам остался у Цзиньлянь. В тот вечер неистовые, как парящие над жертвою ястребы, они устремились друг к другу, отдавшись безмерным утехам.
Но, как говорится, в разгар веселья стучится печаль, в пору самого счастья приходит беда.[174] Быстро летело время.
* * *
А теперь расскажем об У Суне.
С письмом и подарками уездного правителя покинул он Цинхэ. В Восточной столице У Сун вручил письмо и вьюки главнокомандующему Чжу, за несколько дней осмотрел город, а когда получил ответ, вместе с сопровождающими вышел на большую дорогу и направился обратно в Шаньдун. Из дому он выехал не то в третьей, не то в четвертой луне, а возвращался на исходе лета в преддверии осени. Непрерывные дожди на целых три месяца задержали его приезд. Неспокойно было у него на душе, что-то так и тянуло домой, к брату. Наконец он не выдержал: послал вперед солдата-гонца, чтобы тот доложил обо всем правителю и передал письмо его брату, У Чжи, в котором сообщал, что прибудет совсем скоро, в восьмой луне.
Солдат вручил пакет правителю, а потом направился искать У Чжи. Ворота его дома оказались заперты, но гонцу повезло. Только он постучал, как его окликнула старая Ван, очутившаяся рядом:
– Вам кого?
– От начальника стражи У. Старшему брату письмо привез.
– У Старшего нет дома. Все на кладбище ушли. А письмо могу взять. Как придет, передам.
– Есть! – отдал честь гонец, достал письмо и, передав его старухе, быстро вскочил на иноходца и поскакал во всю прыть.
Старая Ван тут же прошла черным ходом к Цзиньлянь. Ей открыла Инъэр. Приближался обед, а Цзиньлянь и Симэнь все еще спали после буйно проведенной ночи.
– Вставайте, мои дорогие! – крикнула Ван. – Дело срочное. У Сун гонца с письмом прислал. Пишет брату: скоро, мол, приеду. Гонца я отпустила. А вам время терять нельзя. Действовать надо, и чем быстрее, тем лучше.
Не услышь этого Симэнь, все бы шло своим чередом, а тут его будто в ледяную воду окунули – совсем голову потерял.
Вскочили Симэнь и Цзиньлянь с постели, оделись и впустили старуху. Та вошла в спальню и протянула Симэню письмо. У Сун сообщал, что вернется к празднику осени. Любовники всполошились.
– Что же нам теперь делать? – обратился к старухе Симэнь. – Помоги нам, мамаша! Не забуду твоей милости, щедро награжу. Ведь заявись только У Сун, нам придется расстаться, а жить в разлуке мы не в силах. Наши чувства глубже океана – так крепко любим мы друг друга. Как быть, а?
– Ну что вы так убиваетесь? – успокаивала его Ван. – Я ведь вам говорила: только первый брак родители устраивают, а во второй по собственной воле вступают. А потом, деверь к невестке не вхож, так уж исстари повелось. Я вот что скажу: сотый день по смерти У Чжи подходит. Тебе, дорогая, надо будет пригласить монахов для предания огню таблички покойного. Вам же, сударь, до появления У Суна паланкин за госпожой прислать да к себе ее взять. А с У Суном говорить уж предоставьте мне. Ничего он вам не сделает. Тогда век себе живите, не тужите.
– Да, мамаша права, – заключил Симэнь. – Говорят, будь тверд – и покой придет.
После завтрака Симэнь с Цзиньлянь порешили шестого в восьмой луне, как раз в сотый день по кончине У Чжи, пригласить монахов, а восьмого числа под вечер устроить переезд невесты в дом жениха. Только они так условились, как за Симэнем пришел Дайань и привел коня. Однако не об этом пойдет речь.
Стрелой летело время, как челноки сновали дни и луны. Незаметно подоспел шестой день восьмой луны.
Симэнь прихватил несколько лянов серебра мелочью, две меры риса на поминки и пожертвование монахам и направился к Цзиньлянь. Он попросил старуху пригласить из монастыря Воздаяния шестерых монахов, чтобы они принесли жертвы духам водным и земным и избавили У Чжи от загробных мук, а на закате предали сожжению табличку – обиталище души усопшего.
В начале пятой ночной стражи монастырские служители принесли сутры, соорудили алтарь и развесили изображения будд. Старуха подсобляла повару готовить трапезу, а Симэнь проводил время с Цзиньлянь.
Вскоре прибыли монахи. Послышались удары в гонг и звон колокольцев. После песнопений из «Лотосовой сутры».[175] они читали «Покаяние Лянского государя»[176] Утром же вознесли молитвы Трем Буддам,[177] дабы вняли они благочестию и вкусили жертвы. Ровно в полдень призывали душу усопшего для кормления, но говорить об этом подробно нет надобности.
Следует сказать, что Цзиньлянь ни поста, ни воздержания, разумеется, не соблюдала. Близился полдень, а они с Симэнем все еще почивали. Лишь после того как монахи пригласили хозяйку поставить свою подпись, возжечь благовония и преклонить колена пред святыми ликами будд, она встала, причесалась, умылась и, облачившись в безупречный траурный наряд, вышла для свершения обряда.
Едва появилась жена У Чжи, как средь монахов началось замешательство. У одного за другим куда только девалась вся отрешенная от мирских соблазнов созерцательность! Помутились их в вере просветленные души. Так взыграла в них обезьянья прыть и жеребячья резвость – ни в какую не уймешь. Перед красавицей совсем растаяли.
Только поглядите:
Старший монах обезумел и обалдел настолько, что имя Будды святое переврал, запутался в писаньи и забыл молитвенный напев. Воскуритель фимиама с цветами вазу опрокинул, а послушник вместо свечи держал коробку с пудрой. Державу Великих Сунов они вдруг Танскою стали величать. Усопшего У Чжи во время ектеньи старшим отцом-наставником назвали. Старик-монах – взыграла прыть былая – брата за руку схватил и ею, будто колотушкой, в гонг начал ударять. А юный послушник в томлении любовном пестом огрел по бритой голове[178] старейшего из братии. В миг иноки забыли про обет смиренья, и целая тьма стражей Будды была б не в силах их унять.
Цзиньлянь воскурила благовония, поставила подпись и склонилась в молитве перед ликами будд. Потом она ушла к себе в спальню, где они с Симэнем пили вино, закусывали скоромным и предавались утехам.
– Если что понадобится, сама распорядись, – наказал Симэнь старой Ван. – Госпожу не беспокой.
– Не волнуйтесь, сударь! Наслаждайтесь, пожалуйста, в свое полное удовольствие, – захохотала старуха. – С этими лысыми я и сама управлюсь.
Да, дорогой читатель, редко можно встретить благочестивого монаха, который устоял бы, когда красавица в объятиях. Еще предки наши говаривали: словом назовешь – монах, двумя – лукавый искуситель, тремя – голодный демон сладострастья. А вот что писал Су Дунпо: «Пока не брит, не ядовит; не ядовит – значит не брит. Станет злодеем – голову обреет; голову обреет – соблазн одолеет».[179] Это рассуждение касается как раз монашеского обета. Живут себе монахи в палатах высоких и хоромах просторных, в обителях святых и кельях светлых да проедают денежки, которые текут к ним от жертвователей со всех концов земли. Не пашут, не сеют, а трижды в день трапезничают. И никаких волнений не знают. Одна у них забота – как свою плоть ублажить. А возьмите любого мирянина – чиновного ли звания или землепашца, ремесленника или торговца, богатого да знатного, старейшину или даже сановного придворного – все равно – гложет его корысть да честолюбие, дела да труды покою не дают. Будь рядом и жена-красавица иль наложница молодая, а как вспомнит невзначай о делах, так в душу закрадываются тревога да заботы. Либо риса не осталось, либо дрова вышли, и сразу всю радость как рукой снимет. А у монахов этого добра хоть отбавляй.
О том же говорят и стихи:
Обезьяны хвостатые, блудодеи-злодеи,Что готовы распутничать хоть на каждом пороге!На деревьях селиться б им, все заветы поправшим.Почему ж им отводятся расписные чертоги?!
Глубоко запал в душу монахам образ обольстительной и игривой вдовы. Когда они возвратились из монастыря после полуденной трапезы, Цзиньлянь развлекалась с Симэнем. Ее спальню отделяла от комнаты, где свершалось бдение, всего лишь тонкая деревянная перегородка. А случилось так, что один из монахов пришел раньше других. Приблизившись к окну хозяйкиной спальни для омовения рук, он расслышал дрожащий голос Цзиньлянь и нежные вздохи… словом, то, что сопровождает любовное сражение. Монах остановился и, делая вид, будто моет руки, долго вслушивался.
– Милый, перестань, не жди, пока соломенные туфли истреплются о камни, – шептала нежным голоском Цзиньлянь, – ну хватит! Сколько можно! А то еще монахи услышат. Пожалей, довольно!
– Не спеши, – просил Симэнь. – Дай еще курительную свечу на панцире краба[180] возжечь.
И невдомек им было, с каким удовольствием подслушал весь их шепот лысый негодник.
Прибыли остальные монахи и начали панихиду. Один рассказал другому, другой третьему, и все узнали, что вдова держит при себе любовника. От такой вести у монахов невольно руки в движенье пришли, ноги в пляс пустились. В конце панихиды, под вечер, совершали вынос таблички усопшего и жертвенных предметов. Еще до этого Цзиньлянь сняла траур и, одевшись в яркое платье, встала за занавеской рядом с Симэнем, чтобы посмотреть, как монахи предадут огню табличку. Старая Ван поднесла ковш и горящий факел. В положенный час, когда табличка и изображения будд были сожжены, лысый разбойник устремил лукавый взгляд на занавеску, за которой отчетливо вырисовывались силуэты хозяйки и ее любовника. Они стояли, прислонившись друг к другу. Монах вспомнил, что говорили днем, и, как ошалелый, давай бить в гонг. У него снесло шапку и обнажился голый блестящий череп, но он внимания не обращал – знай барабанил колотушкой и покатывался со смеху.