Булочных вообще нигде не было. В супермаркете все продавалось уже нарезанное и упакованное. В огромных магазинах, каких я никогда не видела в Европе, где было все, что только можно, я ходила за Лорой, недоумевая, что ни одной буханки свежего хлеба найти не могу.
Культура в городе была отчетливо консервативная, даже по сравнению с двойственностью коммунистических и католических традиций на родине. В Хорватии на обложках многих газет красовались женщины топлес, да и на пляжах их было немало, но в Америке любая нагота считалась постыдной. В Загребе я рассекала по улицам без ограничений по времени и покупала взрослым алкоголь и сигареты. А в Гарденвилле взрослые жили с неотступным страхом перед похитителями, и я держалась ближе к дому.
Разговоры, особенно касательно меня, тщательно продумывались. После той первой волны любопытства никто уже не говорил со мной о прошлом, даже в семейном кругу. Лора изобрела эвфемизмы для моих «тягот», а войну с резней свела к «волнениям» и «печальным событиям».
Тем летом я целыми днями не отлипала от Рахелы, что давалось все труднее, ведь она уже научилась ходить. Я сидела на крохотном стульчике, делая вид, что кушаю игрушечную еду, которую она готовила на игрушечной кухоньке, или таскалась туда-сюда по дорожке за ее флинстоуновской машинкой на пешем ходу, не спуская с нее глаз. Иногда я что-нибудь шептала ей на хорватском, просто посмотреть: вдруг она еще помнит? Она, как попугайчик, повторяла слово-другое, но произвольный ее лепет был больше похож на английский.
Когда наступал тихий час, я залезала под крыльцо и пряталась в подпол, где разглядывала ее книжки с картинками и подтягивала английский, сопоставляя слова с рисунками. Иногда я также прочесывала заголовки в газетах на предмет упоминания «Хорватии» или «Сербии» и вклеивала вырезки в припрятанную под кроватью тетрадь. Если Лоре удавалось выудить меня наружу, она немного повышала голос – будто я не понимала, потому что плохо слышала. Английский я учила с первого класса и понимала практически все, что она говорит, но у меня не получалось быстро и в нужном порядке собрать все необходимые для ответа слова. Она купила мне учебники для самостоятельной подготовки, и я продиралась сквозь задачки по математике и наугад заполняла пропуски в упражнениях на чтение, страницу за страницей, пока Лора не заявляла, что на сей раз хватит. После этого я снова забиралась под крыльцо и там уже боролась со сном. По ночам я не спала и вечно ходила измотанная, но стоило заснуть, как приходили сны, поэтому я старалась не спать.
Как-то мы устроили на заднем дворе барбекю. К вечеру, когда стемнело, вдали послышался грохот.
– Дождь собирается? – спросила я.
– Не думаю, малыш, – ответил Джек.
И не ошибся. Небо было ясное, ни облачка.
И тут раздались взрывы. На горизонте полыхнула россыпь красных и рыжих огней, а следом прокатился оглушительный треск. Я завопила и рванула к дому, вихрем промчавшись мимо Джека.
– Ана, погоди! Постой! – крикнул он. – Сегодня же Четвертое июля!
Я не поняла, какое отношение дата имеет к налету, и даже не подумала остановиться, чтобы это выяснить. Я нырнула под крыльцо и, зажав голову между колен, прикрыла шею руками, как нас еще в школе учили, если вдруг не будет времени добраться до убежища.
– Ана. Все хорошо.
Джек лег в траву на живот и просунул голову в подпол.
– Сегодня же Четвертое июля. Праздник – в честь окончания нашей войны. А это просто фейерверки. Людям на радость.
– У вас война?
– Нет. То есть была, но очень давно. Сотни лет назад.
На плече футболки у него осталось пятно от травы, а очки перекосило.
– Фейерверки?
– Ну такие, знаешь – «БАБАХ», – он показал на пальцах какую-то вспышку, – и все в ярких красках?
– У нас они тоже были. Накануне Нового года. До войны.
– Ну да, конечно. На праздники.
Я вытащила руку и поправила очки у него на носу.
– Спасибо, – отозвался Джек.
Спустя какое-то время он похлопал меня по колену.
– Так что все хорошо. Правда же?
Я кивнула.
– Хочешь пойти посмотреть?
Я помотала головой.
– Ты иди. Пожалуйста.
– Я тут рядом, если вдруг передумаешь.
Подтянув колени к груди, я смотрела, как Джек идет обратно. Он взъерошил волосы у себя на голове и шепнул что-то Лоре, которая стала искоса поглядывать на крыльцо, а я весь вечер так и просидела в подполе.
Дома я сняла измазанные грязью кроссовки, на кухне никого не было. На холодильнике в магнитных рамочках висели наши с Рахелой фотографии: она – в младенчестве, на четвереньках, делает первые шаги, на выпускном в детском садике, я – в шестом, седьмом, восьмом классах, когда еще сменялись молочные зубы.
– Ау? – позвала я, но никто не ответил.
Я подтащила стул из-за стола к самому высокому кухонному шкафчику. Там в коробке хранились все важные семейные документы – сертификат о браке, свидетельство на собственность, пенсионные, страховка, – которые муторней всего заменять. Я достала со дна коробки конверт из оберточной бумаги с выведенной фломастером крупной кособокой подписью «Ана».
Внутри был мой просроченный югославский паспорт, лежавший без толку американский, документы, подтверждающие, что родилась я в Нью-Джерси, и пара фотографий с заломом посередине – еще с тех пор, как десять лет назад я их сложила и сунула в карман.
На первой были мы с родителями в Загребе на Рождество перед войной – я сидела на столе, а на коленях у меня спала новорожденная Рахела. Мать с отцом, воевавшие с автоматическим таймером камеры, не успели вписаться в кадр и так и застыли в движении – мать откидывала волосы назад, а отец тянулся рукой приобнять ее за талию. Я носила фото в ателье и спрашивала, можно ли его как-то подправить. Нет, ответил мужчина за стойкой, четкой картинки не получится.
На второй фотографии была я, девчушка двух-трех лет в мешковатом свитере, на пляже в Тиске: присела на корточки потрогать зеленовато-синюю воду. Я смотрела прямо в объектив и во весь рот улыбалась. Камеру, конечно же, держал отец, и я все гадала, что же он такого сказал, что меня так развеселило.
Взглянув еще раз на фото родителей, я попыталась отчетливо представить их. Может, Зебальд был прав и от потрясения и давности воспоминания и правда померкли. Иногда черты родителей обрывками всплывали перед моим мысленным взором – высокие скулы матери или светлые кустистые брови отца, – но мне не удавалось ни рассмотреть их, ни продлить это минутное озарение. Их запах я уже давно забыла.