Манин покраснел чуть не до слез и сказал дрожащим голосом:
— Ну уж это... Это я не знаю что... Это какая-то кибернетика.
— Еще один жупел. Сейчас вы обзовете меня апологетом буржуазной лженауки. Слово-то какое: «апологет»...
— А есть еще хуже: «молодчик», — сказал Скворцов.
— Одно другого стоит.
На этом месте разговор прервался, потому что вошел Теткин, очень веселый, и заорал:
— Ужинать, братцы! Скорей в портки и ужинать! Я по такой жаре ненормально жрать хочу!
Он схватил со стола графин с водой, желтой, как чай, и горячей почти как чай, хлебнул из горлышка, сморщился, сплюнул, уронил пепельницу, захохотал и удалился, хлопнув дверью так, что посыпалась штукатурка.
— Это он всегда такой жизнерадостный? — осведомился Чехардин.
— Всегда, — ответил Скворцов, натягивая брюки. — Вчера утром он потерял шляпу и по этому поводу хохотал до обеда. Потом нашел шляпу и хохотал уже до вечера.
Манин оделся раньше других и вышел.
— Напрасно вы при нем, — сказал Скворцов.
— А что? Разве он...
— Нет. Просто пай-мальчик, потому и может продать. И не потихоньку, а в открытую. Выступит на собрании и начнет в порядке самокритики со слезами на глазах поносить себя самого за то, что вас слушал...
— А ну его к черту, пусть поносит, — рассердился Чехардин. — Чего в самом деле бояться? Двум смертям не бывать...
— Это верно. Только боимся-то мы не смерти, а чего-то похуже.
— Страшна не смерть, а унижение.
— Страшна не смерть, а когда люди от тебя отвернутся.
— Кому что. Между прочим, Скворцов, вы, кажется, думающий человек...
— Не очень.
— Все равно. Так вот, не скажете ли вы мне: чем мы, собственно говоря, живы?
— Странный вопрос. Мы с вами или вообще?
— Мы с вами.
— Ну, работой. Скорее всего работой.
Чехардин улыбнулся:
— Я так и знал, что именно это скажете.
— А вы что скажете?
— Я с вами вполне согласен.
— Работа плюс чувство юмора. Не так ли?
— Плюс, а не минус. Мы, пожалуй, пришли к соглашению.
— Ну, хватит философии — в самом деле пора ужинать.
Внизу, у подъезда, стояли Теткин и Манин. Теткин кокетливо обмахивался найденной шляпой. Сплющенное, раздутое в боках огромное солнце сидело уже на самом горизонте. Духота становилась зловещей.
— А может, не пойдем? — сказал Чехардин, светлыми своими, розовыми сейчас глазами глядя на солнце. — И есть-то не хочется. Ну его к черту, этот ужин.
— Не демобилизовывайте масс! — крикнул Теткин. — Пойдем стройными рядами на трехразовое питание.
Его поддержал Скворцов:
— Придется пойти, в порядке дисциплины.
Пошли. Теткин воинственно шагал впереди. В свете заката его лысина блестела, как помидор.
— Товарищи, вы видите перед собой победителя, — сказал Скворцов. — Не далее как вчера наш доблестный Теткин ходил в пойму с прекрасной незнакомкой, имя которой начинается с буквы «Э».
— Откуда ты знаешь?
— Ха! Вы имеете дело со Скворцовым. Моя агентура не дремлет. Я знаю не только о самом факте прогулки, но и о той роковой роли, которую сыграли в ней комары...
— Замолчи ты, пошляк.
— Если бы не комары, — невозмутимо продолжал Скворцов, — напавшие на него и его даму в наиболее ответственный момент, наш Теткин, как честный человек, должен был бы жениться...
Он старался говорить как всегда, но что-то не говорилось ему сегодня, не острилось. Должно быть, духота.
Из столовой пахло застарелым борщом. У входа стояли и бранились толстый повар в колпаке и заведующая товарищ Щукина.
— Бандит ты, а не баба, — говорил повар.
— А я тебя проработаю, — отвечала Щукина.
В офицерском зале никого не было. Пришедшие сели за столик, горячие руки сразу прилипли к клеенке. Скворцов с ужасом обнаружил, что ему не хочется есть. Небывалый случай! Это уже последнее дело. Но тут он услышал женский голос, негромкий, с легким переломом на каждом слове, и понял, что пришла Лида Ромнич. Он не ждал ее сегодня — их группа работала на дальних площадках, у сухого озера. Лида вошла, поздоровалась, и он сразу полез на седьмое небо, даже есть захотелось. Она села за стол, переставила солонку с места на место, налила себе воды. Все, что она делала, казалось ему необычайно значительным, он следил за ней со вниманием и восторгом, доходящими в своей совокупности даже до какой-то досады. Что-то от него требовалось, но он не знал что. «Ну, посмотри на меня, ну, улыбнись же, ну же», — думал он. Она посмотрела и улыбнулась. Он понес какую-то несусветную чушь, только чтобы она засмеялась. Она засмеялась, но от него все еще что-то требовалось.
Вошел повар, утираясь колпаком.
— Ужинать будем?
— Очень даже будем, — ответил Скворцов.
— Сознательные офицеры в такую погоду не ужинают. Вредно. Мы и то не готовили. Один лапшевник, с обеда не покушали.
— Ну, давайте лапшевник. Пф, духота.
— Не иначе как тридцаточка идет, — сказал повар.
— Что за тридцаточка? — спросил Чехардин.
— Суховей, — пояснил Скворцов.
— Молчи, — перебил его повар. — Никакой не суховей. Это в России суховей, а здесь тридцаточка.
— А почему так называется? — спросила Лида.
— Примета такая. Дует он и дует, и три дня, и три ночи, а как подует три дня и три ночи, то будет надвое: или перестанет, или будет дуть еще месяц, а в месяце тридцать дней, вот и называют тридцаточка. Очень от нее люди томятся. Вредная очень. А вы ужинать выдумали.
— Ничего не поделаешь, — сказал Скворцов. — Мужчина должен быть свиреп.
Подали лапшевник — он был несъедобен: остывший, склеившийся монолит. Ели только Теткин и Скворцов, Теткин даже две порции. После ужина вышли на улицу — там было не свежее, чем в офицерском зале. По горизонту, вспыхивая и переползая с места на место, бродили огни. Это горела степь. Она горела уже несколько дней: где-то на стрельбах подожгли траву, и теперь пожары кочевали по всей округе, их никто не тушил — горела ведь только трава, это никого не беспокоило, кроме змей и тушканчиков.
— Слышите, пахнет дымом? — спросил Теткин.
Пахло не дымом, а чем-то гораздо похуже. Вскоре они вступили в зону нестерпимого зловония: оказалось, что посреди площади лежит дохлая собака.
— Какое амбре! — восхитился Скворцов.
— Эту собачку еще третьего дня машиной задавило, — радостно сообщил Теткин.
Лида Ромнич вдруг рассердилась, даже ноздри задрожали:
— Что за безобразие! Здесь же люди живут! Почему не уберут собаку?
Теткин захохотал:
— Наша общественница развоевалась. У нее это бывает.
— Можете жаловаться, — в нос протянул Чехардин.
— И пожалуюсь.
— Генералу Гиндину, — подсказал Скворцов. — Ему как раз сегодня нечего делать.
— Именно генералу Гиндину! — вскинулась Лида.
— Когда же вы к нему пойдете?
— Сейчас.
— А не поздно? — усомнился Манин.
— Что ты, поздно! — ответил Теткин. — У него, как в министерстве, до поздней ночи работают.
— Пойти мне с вами? — спросил Скворцов.
— Нет, я одна, — сердито ответила Лида.
18
В кабинете генерала Гиндина горела лампа с зеленым абажуром, резко выделившая на столе освещенный круг. Углы комнаты тонули в подводной тени. Со стены пристально глядел большой Сталин с тяжелыми усами, в тяжелой раме, критически поджав полумесяцами нижние веки. Генерал в расстегнутом кителе на голое тело сидел за столом и работал. Тикали часы, вентилятор шевелил листки настольного календаря, и жирные черные цифры все время сменяли друг друга, вызывая ощущение неустойчивости времени. Часы тоже тикали неравномерно: то торопились ужасно, то вдруг замедляли ход и становились почти неслышными.
Гиндину было нехорошо. Он уже принял нитроглицерин, но стеснение в груди не проходило, и железная скованность в левом плече — тоже. Он с жалостью посмотрел на свою жирную седую грудь, заметно вздрагивавшую от толчков сердца, но тут же осадил себя: «Спокойно, Семен, все будет хорошо. Только не распускаться». Пожалуй, разумнее всего было бы пойти домой и лечь, но дома у него, собственно, не было, а мысль о своем номере с люстрой и картиной «Три богатыря» была ему противна. Он продолжал работать, просматривая документы и останавливаясь на местах, отчеркнутых по полю синим карандашом. Эти привычные «боковички» (сигналы опасности!) сегодня тоже казались неприятными, хмурились синими бровями.
Он обрадовался, когда вошел ординарец.
— Товарищ генерал, к вам какая-то гражданка добивается.
— Пусть войдет.
Гиндин встал и застегнул китель.
Вошла Лида Ромнич. Генерал удивился:
— Вы? Как приятно! Чем обязан?
Лида прямо взглянула ему в глаза и сказала:
— На площади лежит собака.
— Что это, стихи? — спросил Гиндин.
— Нет. На площади действительно лежит мертвая собака и... пахнет. Лежит уже третий день, и никто ее не убирает. Я решила обратиться прямо к вам.
— И правильно сделали. Садитесь, пожалуйста. Подождите минуточку, сейчас я приму меры.