Замерзло — но отмерзает всякое утро под насосом Котарбиньского у Теслы. Дало слово и, возможно, сдержит его — но, может, и нет. Возможно, нет. В Лете не заметило бы в этом какого-либо мошенничества, ибо там ни о ком невозможно сказать единоправды наверняка, и всякий обитатель Лета тоже хорошо об этом знает. Но здесь — люди глядят и видят: лютовчик. Глядят и видят: ага, такой это человек! Раз «С», выходит, и «D», следовательно — «Е», выходит — «F». 2 + 2 = 4.
Нет обмана в любом совершенном деянии; обман таится в возможности. Даже если до конца будет держаться той же самой правды — все равно, совершило обман, ведь могло ее и не придерживаться, могло ведь ее и отрицать. И далее может. Машины доктора Теслы ждут.
Щекельников непрерывно оглядывался за спину, как будто бы и вправду мог что-то увидеть в этой сметанной мгле. Я-оно подгоняло его жестом, не теряя дыхания на окрики. Дыхательные пути замерзали, мороз напирал сквозь шарф в полуоткрытый рот. Жидкоцветные образы перебалтывали формы тумана и массивов зданий, огни из высоких окон и фонарей; легко затеряться в подобном городе, только ведь никто из лютовчиков не теряется. Приостанавливалось, терпеливо дожидалось Щекельникова. Пожалело о собственной скупости: следовало бы нанять сани. Прохожие перемещались характерной полутрусцой, колышась на почти что выпрямленных ногах, ставя короткие шаги. Иногда вначале были слышны их хрустящие шаги, ломающие комья фирна и льда, прежде чем из радужных клубов появлялся многоцветный контур человека.
Старые конторы Горчиньского размещались в здании прогимназии, в квартале к югу от поворота Ангары, ближе к Знаменскому кварталу. Солидная, каменная прогимназия пережила великий Пожар; разве что положили новую крышу. Низкая архитектура еще доледовых времен привела к тому, что за это не самое паршивое расположение Горчиньский платил практически символическую аренду. Он искал свою копейку, где только мог. Сейчас два самых нижних этажа, скорее всего, никто не арендовал — когда спросило у сторожа, дедулю, промерзшего со всех возможных сторон, с багровыми шрамами на белых шрамах, тот лишь пожал плечами. Подумало, что тот, вдобавок ко всему, еще и немой; но господин Щекельников буркнул деду что-то на ухо, и тот пригласил к печи в комнате первого этажа, отвернул тряпки со лба, показывая теперь нечто больше, чем покрытые шрамами щеки, а конкретно — один слепой глаз, примерзший веком к гнойному струпу, и ухо, словно кусок старой тряпки, опавший на седую щетину. Господин Щекельников угостил дедка махоркой; вот тебе и самое лучшее рекомендательное письмо. Дед отблагодарил, доставая из-за лежанки на печи бутылочку самогонки. Я-оно показало Чингизу жестом, чтобы тот угощался. Выпили разок и другой. Дед раскрыл беззубые десна и повел жалостливый, российский рассказ о богатстве и упадке золотого хозяина, Августа Раймундовича Горчиньского с Большой Земли. За забитыми досками окнами выл ветер от Ангары и Ушаковки. Светени крутились во рту старца словно светлячки в гнилом дупле. Спросило его, остался ли тут кто-нибудь из старых сотрудников Горчиньского. Да где там! Всех сдуло! Спросило его, помнит ли он, а где люди Горчиньского бумажные дела вели. Почему же не помнить! А как же, помнит! Спросило его, помнит ли он одного геолога, инженера Герославского, выглядевшего так-то и так-то. Ну да, был тут такой. А покажете, где он работав? Осталось ли хоть что-то после Горчиньского с Рудами? Вот этого я не знаю, отвечает на это дедок, они сидели на самом верху, где таперича какие-то канцелярии да конторы аршин по аршину нанимаются. Ежели чего и осталось, то наверняка снесли ниже. Блеснуло серебряной рублевкой. Сторож выковырял из-под тулупа пук ключей. Вы, господа, возьмите лампочки, там везде темно, холодно и страшно. Щекельников зажег две старые керосиновые лампы с ручками сверху; желтый, восковой свет расползся по заваленной всякой рухлядью сторожке. Темно, холодно, страшно, — тянул свою запевку-страшилку вызывающий ужас дедуля, — слышите, ваши благородия, слышите? Наставьте уши! (Блрумм, блрумм, блрумм, блрумм). Никак дальше не уходят, все время рядом! Семнадцать раз уже с тех пор морозник через здание прогимназии проходил. Ночью, как положу голову на печи, слышу их по тому, как дрожит кафель: топот диких мамонтов под подвалами.
Я-оно вскарабкалось на второй этаж. Сторож открыл двери в коридор. Повсюду лежала снежная мерзлота и темный лед. Искореженная, побитая мебель; двери, выпихнутые из деформированных коробок, пошедший волнами и разбитый снизу паркет, словно после несущей кирпичи волны; на всем этом — предметы помельче, примерзшие в странных конфигурациях — на что падал дрожащий, керосиновый свет, то оживало в тоннеле оставшейся после люта мешанины, будто бы в кишках соплицова из рассказа пана Корчиньского, которое поглотило и переварило во льду тысячи предметов людского труда, плодов человеческой жизни. Коридор был низкий, узкий, мерзлота наслаивалась тут годами, нарастала — словно соляные натеки. Зацепило рукавом о выкрученную сосулю — вылезшую из стены когтистую ящериную лапу. Приходилось опираться об эти стены, сапоги скользили, ноги съезжали с кривизны, что-то ломалось и трескало под ними с глухим уханием — ледовые кости. Дедуля указывал дорогу. На вмерзшей в потолок тройной вешалке висели замерзшие крестом конторские халаты. Опухший каменным снегом конторский стол выполз на порог кабинета и здесь издох. Проколотый сталагмитами ковер собрался сам в себе и выстрелил волнистым горбом к обледеневшей в гранит ручке двери; не достал, лед сломал ему язык. Два канцелярских шкафа свалились одновременно, заблевав друг друга томами актов, которые так и замерзли между ними двойной струей: снизу черная кожа тяжелых оправ, сверху пена обнажившихся страниц. Стоячие часы с циферблатом в виде зодиакального круга завалились в щель в стене, выступали только Телец, Овен и Рыбы, стрелка указывала на выбитое окно, за которым туман радужной мглы медленно накутывался на древко мираже-стекольного фонаря. Сторож открыл очередную дверь. В складе без окон на конце коридора замерзли геометрические пирамиды пачек, перевязанных зеленым шпагатом. Каждая пачка — это полпуда сплавленных морозом бумажищ. Дедуля подсветил, соскреб иней с одной, другой, третьей картонной обложки; заметило печать с кириллицей — «Руды Горчиньского».
Я-оно взялось за освобождение бумаг. Отломанную ножку канделябра господин Щекельников приспособил в качестве временного лома, которым разбивал архивное месторождение. Я-оно перебирало в темпе шесть пачек за четверть часа. Сторож притащил угольную корзину, над которым освобождало ото льда наиболее обещающие дела. Листки разлетались пластинами недопеченного теста; толстые перчатки не позволяли проводить наиболее тонкие операции, а если снять их — пальцы быстро теряли чувствительность от прикосновения ледяных бумаг. Дедуля услужливо просвечивал, заглядывая при этом через плечо. Так считывало бухгалтерские мемуары умершего предприятия.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});