Из Парижа приехал Людвик Левин. Он мне нравится: в нем удивительным образом сосуществуют меланхолия и безмятежность. На этот раз, впрочем, он пребывает в унынии и всем недоволен. Румыны дали миру Ионеско, Элиаде, Себастьяна. Канетти родился в Болгарии, да? А где поляки? Больше всего от Людвика достается польским евреям, у которых, как он утверждает, видимо, мозгов не хватало. За третьей бутылкой мы единодушно решаем подать в Страсбургский суд жалобу на Нобелевский комитет за то, что Яан Кросс[35] до сих пор не награжден.
На сей раз запись в дневнике явно указывает на предстоящую мне в самом скором времени встречу со знатоками Чаадаева. Притом в ситуации, представляющейся вполне реальной, ибо перед тем не было выпито ни капли спиртного.
Утром просыпаюсь в квартире старушки. В предрассветных сумерках очертания комнаты едва различимы, но Доры в ней наверняка нет. Из знакомых предметов узнаю томик Рембо и лежащий на столе футляр с вечным пером. Прежде чем броситься на поиски девушки, я прячу перо в карман, а книжку ставлю на полку так, чтобы корешок немного выступал вперед. Вероятно, для того, чтобы после бабушкиной смерти любитель Брамса ее заметил.
Первые лучи солнца, пробившиеся сквозь легкую дымку, окутывают Прогулочную полупрозрачной желтой кисеей – наверно, неброская красота улицы могла бы вдохновить Утрилло. Дора, к счастью, не ушла далеко: на углу Лагевницкой беседует с тремя мужчинами, сидящими на ступеньках еще закрытого магазина. Конечно, они не подонки – просто адепты деструкции: тут Утрилло верен себе. Трудно угадать, где эти трое провели ночь, но сейчас откуда-то выползли и греются в лучах восходящего солнца. Старик со следами бурно прожитых лет на фиолетово-красном лице вполне может оказаться сорокалетним мужиком, в жизни которого не было ничего примечательного. Хоть ему и худо, но он не забыл побриться и если, обращаясь к Доре, не встает, то исключительно из-за полного отсутствия сил.
– Черт угораздил меня родиться с умом и талантом в этой стране. – Он вроде бы жалуется, но как-то беззлобно.
– Так плохо? – Дора искренне ему сочувствует.
– Побыли бы с нами подольше, вас бы поразила пустота и удивительная оторванность нашего существования.
– Правильно говорит. Не нужны мы миру, но и мы, по правде сказать, не много ему дали. Вы слыхали о какой-нибудь новой идее или хотя бы полезной мысли, родившейся в наших краях? – У молодого человека, который поддержал старика, шея обвернута шарфом из желтой ленты, каковой полиция во всем мире огораживает место происшествия. – Я часто просыпаюсь с криком, когда во сне мне приходит в голову, что, возможно, мы составляем пробел в моральном порядке…
– Вы не замечаете в нашем взгляде чего-то до странности неопределенного? – шепчет самый юный, совсем еще мальчишка, видно пристрастившийся к спиртному с колыбели. У него нет сил открыть глаза, но он мужественно поворачивает голову в ту сторону, откуда доносится Дорин голос. – А немота наших лиц – разве она не заставляет вас вспомнить обличье народов, стоящих на самых низших ступенях развития? Присмотритесь хорошенько к моему старшему товарищу… – Он указал подбородком на старика, который не только не обиделся, но – ради пущего эффекта – скорчил страшноватую рожу.
К беседующим присоединился неизвестно когда и откуда появившийся полицейский. Он молод, но мундир у него уже явно прирос к телу. Никто, впрочем, его не испугался.
– Чешка? Я был знаком с одной чешкой. Не знаю, как вы, девушка, но иностранцы всегда ставят нам в заслугу отвагу и прочие достоинства молодых народов и почему-то не способны заметить ни одного положительного качества, присущего народам зрелым и высококультурным.
Из окна над магазином высунулся атлетически сложенный мужик в майке:
– Черт побери! Да разве Христос допустил бы, чтоб мы позже всех узнали о его существовании, не будь у него насчет нас особых намерений? Наша задача – исправлять ошибки и убирать за теми, кто первыми взялись его прославлять, а теперь отвергают.
– Кстати, пан Яняк, напоминаю, что не стоит употреблять слово «черт» рядом с именем Христа, да еще в присутствии женщины. – Полицейский вроде бы шутки ради похлопал по баллончику с газом.
Старейший из присутствующих выразил сомнение в том, стоило ли принимать христианство:
– Мир уже возводил соборы, а мы ютились в лачугах из бревен и соломы. Остались бы в свое время при Святовите[36], который не зря на все четыре стороны света глядел, нас бы, по крайней мере, уважали за оригинальность. Искусство, господа, вот что самое главное. Пикассо у негров вон сколько наворовал, значит, и у Святовита нашел бы чем поживиться.
Слушать это было невмоготу. Они компрометировали не только себя, но и Польшу. И в этом принимал участие государственный служащий. Хоть все они и были плодами моего больного – возможно, неизлечимо больного – воображения, мне нестерпимо захотелось обнажить саблю. Перед мысленным взором замаячила висевшая в доме деда Антония картина, на которой был изображен князь Юзеф, с гордым видом бросающийся в воды Эльстеры[37]. Я шагнул вперед и потянул Дору за руку:
– Пойдем отсюда, это не для тебя компания.
– Надо понимать, это ваш знакомый? Иначе я б ему врезал – костей бы не собрал.
Мне понравилось, что, даже будучи разоблачены как фантомы, они до конца держали фасон.
– Спасибо за интересную беседу, – сказала Дора и одарила новых знакомцев чарующей улыбкой.
Все как один галантно склонили головы, а юнец, которому не доставало сил разлепить веки, даже приподнял руку.
– Прости, что бросила тебя спящего, но я не могла там дольше выдержать… А этих людей ты неправильно понял. Они всего-навсего процитировали фразу Пушкина о том, как плохо родиться в неподходящем месте, потому что перед тем я им призналась, что в Праге мечтала о Берлине. Потом в мою честь инсценировали фрагмент о России из «Философических писем Чаадаева». Возможно, кое-что переврали, а ты обиделся… ну а когда пришел полицейский, совсем запутались… Они хотели сделать мне приятное, потому что знали моего отца, он ведь тут жил. Отец написал о России много книг, а его друг, наш президент Масарик, когда заходила речь о Восточной Европе, часто обращался к нему за советом.
Начавшее пригревать солнце спряталось за тучи, но было тепло. Я обнял Дору за плечи, и мы пошли на север. Как образцовый псих, я быстро подсчитал, что, двигаясь со скоростью пять километров в час, через шестьдесят часов покажу ей море.
– Отец не мог снести унижения. Твердил, что должен заботиться о нас с мамой, но у самого желание жить пропало. Не покончил с собой, как его друг, профессор Хлавны, но вдруг начал писать кровью. А ведь у него даже насморка никогда не бывало. – Она зарделась и стала еще краше. – И через неделю умер, хотя врачи делали все, чтобы его спасти. Где-то здесь должна быть эта больница.
Только тут я сообразил, чту ей предстоит увидеть, пока мы дойдем до моря. Больница, довоенная жемчужина лодзинского ар деко, так красиво выглядевшая на фотографиях гетто, превратилась в руины, откуда унесли все, что только годилось на продажу. Я мог лишь надеяться, что Дора не узнает этого места и равнодушно пройдет мимо груды развалин. А на случай, если бы узнала, я заготовил рассказ о бомбардировке больницы на протяжении трех дней и трех ночей: мол, немцы обороняли Лодзь до конца, превратив ее в Festung Litzmannstadt[38]. В доказательство того, что так бывало в других городах, достаточно будет показать ей в книжном магазине роман «Festung Breslau». Однако я предпочел третий вариант. Повернул обратно.
Регина вспомнила свое первое выигранное дело: Кудановский против финансового управления. После того процесса она совсем по-другому начала входить в зал суда. Вот и Борнштайн, нанеся чувствительный удар прокурору, стал двигаться совершенно иначе; кажется, он даже похорошел – если про него можно было такое сказать. И настолько осмелел, что рискнул напасть на судью.
– Полагаю, сейчас самое время задать вашей чести вопрос, – сказал он. – Я не вижу здесь ближайших сотрудников господина председателя. Где те, кто распоряжался в гетто, когда мой клиент фактически отошел от дел? Почему перед нами не стоит печально известный Марек Клигер? Где Давид Гертлер, который, начиная с сорок второго года, принимал все решения, раздавал награды и устраивал проверки, а председателя выставлял вперед, когда надо было объявить о депортации? У старика еще могли оставаться иллюзии, что власть по-прежнему у него в руках, в его честь еще устраивались торжественные собрания. Про Гертлера говорят, что он выдавал гестапо богатых евреев, – разве такого человека не следует привлечь к суду, ваша честь?
Регина видела, что Хаима покоробило слово «старик», однако судья, выглядевший еще старше него, невозмутимо разъяснил: