График работы Андрей Олегович имел свободный и потому мог погружаться в обширные философские рассуждения. Рассуждать Андрей Олегович любил вслух, а так как всем людям вокруг слушать его было некогда, он обращался к вещам, среди которых жил.
Много, очень много вопросов возникало в голове Андрея Олеговича на пути постигания жизни, и на все необходимо было искать ответ.
– Как же так? – вопрошал Андрей Олегович неизвестно кого, глядя на две ровно мигающие точки между часами и минутами на табло будильника. – Как же так будет? Все привыкли, чтобы было тысяча девятьсот, а тут вдруг – две тысячи. Ведь непривычно же будет. И страшно! Ведь сразу три новых: и новый год, и новый век, и – новое тысячелетие. – «Тысячелетие» он произнес по складам. – И трудно будет даже выговаривать: две тысячи такой-то год… 2027 год. В голове не укладывается… – Андрей Олегович нажимал кнопку на макушке будильника, и женский голос произносил приветливо: «Восемнадцать часов девять минут». – М-да, – вздыхал в ответ Андрей Олегович, – бежит времечко. Скоро уже XXI век наступит, следующее ты-ся-че-ле-ти-е. О!
Частенько совершал Андрей Олегович вечерние прогулки по городу, и маршрут свой был у него: шел не спеша сначала по родной Новоостаповской улице, затем выходил на оживленный, шумный Волгоградский проспект и доходил до АЗЛК. Поспевал обыкновенно к концу смены и наблюдал, как рабочие выходят из проходной, как пьют пиво и водку у киосков.
Стоял Андрей Олегович и украдкой все изучал, его притягивал рабочий класс, хотелось пройти по цехам; он не понимал, как можно ежедневно приходить и работать. Рабочие имели вид алкоголиков, они матерились громко, с удовольствием, будто соревновались, курили овальные сигареты и крепко, цепко держали корявыми сбитыми пальцами стаканы и кружки. И не верилось, что такие вот люди делают необходимые и сложные вещи – эти собирают автомобили, а другие, подобные им, пылесосы, телевизоры, самолеты…
Возвращался домой Андрей Олегович по железнодорожному полотну, крепко думал, шарахался от налетающих электричек и провожал их восторженным взглядом.
– Человек все может. Даже самый слабый, самый глупый человек, если поставить его на нужное место, – может все, – говорил Андрей Олегович, а под насыпью валялись мусор, пьяные и, наверное, умершие.
Другой бы выбрасывал часть объявлений, но он честно расклеивал каждое и получал за штуку сто пятьдесят рублей. Эта работа была средством к его существованию, и Андрей Олегович считал себя не совсем бесполезным человеком. Но внешний мир пугал его, так же, впрочем, как и внутренний. Правда, с внутренним можно было на время подружиться, обмануть, задобрить, а внешний казался неумолимым. Не раз Андрей Олегович останавливался посреди тротуара, начинал дрожать и взгляд свой не смел поднять с асфальта, увидеть все, что вокруг.
– Ну, надо же, надо, Андрей Олегович, – уговаривал он себя тихим голосом. – Что с тобой вдруг? Никто тебя не обидит, все люди добрые, все занимаются своими делами. Никто тебя не обидит.
Но это не всегда помогало, и бумажки объявлений мокли в потной ладошке Андрея Олеговича, а из глаз текли нервные слезы.
Порой возникал позыв к непонятной борьбе, к тому, чтобы куда-то бежать, размахивать чем-нибудь, что-то кричать. Хотелось митинга, демонстрации, акции… Нет, не встречалось ничего такого Андрею Олеговичу в его реальной жизни на улицах – все было спокойно, и крики были не гневные, а призывающие подкрепиться хот-догом.
– Что-то все же не так, если бывает так, – бормотал Андрей Олегович. – Что-то нужно чуть-чуть изменить или совсем не чуть-чуть. Ведь как-то не так…
Он любил провожать солнце. Окно его комнаты выходило на запад, внизу был маленький сквер, и солнце погружалось в деревья. Ни телевизор, ни радио не мешали Андрею Олеговичу прощаться с солнцем – их у него просто не было.
– Новости? Новости выдумывают для интереса. Если они действительно появятся, я их увижу.
А день умирал, унося в черноту капельку жизни.
Суббота и воскресенье были особенно насыщены. Андрея Олеговича поднимал с постели грубый стук в дверь. Это являлся прапорщик Захаров, мужчина двадцати шести лет с огромным красным лицом и выпуклым животом.
– Андрюха, беги за пивом, – сипел он, протягивая Андрею Олеговичу сетку, набитую пластиковыми бутылками. – Мочи нет больше, беги!
Андрей Олегович быстренько одевался, подхватывал сетку, совал в карман захаровские деньги и бежал.
Возле пивного ларька уже вытягивалась очередь из одноцветных мужчин с сумками, пакетами и бутылками; казалось, многие из них дожили до выходных лишь затем, чтобы попить вдосталь пивка.
Подрагивая от утренней прохлады, зевая, Андрей Олегович толчками приближался к окошечку и слушал разговоры впереди и сзади. Дачник с плодовым деревцем под мышкой рассказывал, как хорошо освежиться пивом, посадив вишенку.
– Глоточек сделаю и смотрю, смотрю на нее и думаю: «Вот, мол, заплодоносишь, милая, будешь меня вишенками кормить». Еще глотну, потом еще, потом закурю…
И от этих слов становилось Андрею Олеговичу теплее, он терял терпение, желая сделать глоточек, потом еще глоточек, чтобы почувствовать то, что чувствует дачник, и так же начать говорить.
– Нет, – вспоминал он, – не смогу я почувствовать, ведь вишенки же у меня нет. Нечего мне посадить. Значит, не имею я права так говорить.
Возвращался Андрей Олегович медленно, согнувшись под тяжестью пива. Выползало тогда из-за пятиэтажек солнце, осеннее мутное солнце, которому нужно так много времени, чтоб обогреть землю. И почему-то при солнце больше падало с деревьев умерших листьев.
Когда Андрей Олегович был ребенком, он коллекционировал листья, наклеивал их в тетрадки и подписывал, какому дереву они принадлежат, где были найдены. Также он коллекционировал почтовые марки, значки, вымпелы, календарики, фантики, а потом вырос, жизнь разогналась, и Андрей Олегович всё растерял. Даже родителей и друзей – и остался один. Не совсем, конечно, один, но соседей своих – прапорщика Захарова, продавщицу Веру Антоновну и пенсионерку баб Аню – Андрей Олегович не хотел. А в детстве он все хотел, но из детства ничего не осталось.
– Все меняется, – успокаивал он себя, – все должно постоянно меняться. День меняется на ночь, зима на лето, и человек меняется. Мир так устроен. И я. Сегодня я здесь, а где буду завтра? Ну, пусть не завтра, но когда-нибудь – обязательно. И, значит, не надо тревожиться и переживать.
Прапорщик Захаров встречал Андрея Олеговича у подъезда и выхватывал из сетки бутылку. Жадно пил.
– Где же так долго, Андрюха? – ругался он, растирая и без того налитое кровью лицо. – Мочи ведь нет!
Пили на кухне под запах загнивших вареных костей. На газовой плите всегда варился суп-пюре пенсионерки баб Ани, а Захаров и Андрей Олегович сидели за столом. Они привыкли к запаху. Прапорщик рассказывал о текущих делах в своей части:
– Марущук вообще охренел: с последнего шестьдесят шестого запаску продал. Ну, знаю я, что и хрен с ней, но если завтра в поход? А? Если тревога? – Захаров устало вздыхал, откусывал крошечку от кубика «куриный бульон» и запивал пивом. – Я б тоже, Андрюня, мог бы всё пропивать, всё в моем ведении. Но совесть пока что осталась… Ну, домкраты толкнул, но не все же. Зачем совсем-то совесть терять?
Приходила двадцатитрехлетняя Вера Антоновна, продавщица в государственном магазине. Молча садилась к столу и сидела так, разбросав по полу длинные узловатые ноги. Когда Захаров не замечал ее, сидела просто, а когда замечал и предлагал пива, наливала себе в большую глиняную кружку и пила беззвучно.
Андрей Олегович в душе любил Веру Антоновну или жалел, видя, как она угасает, но не находил слов для любви, жалости и молчал. Вера Антоновна тоже была к Андрею Олеговичу неравнодушна, но очень уставала на работе, поэтому все остальное время отдыхала, не решаясь совершать поступки. А прапорщик Захаров в субботу и воскресенье пил пиво, одурев в будни от водки, и рассказывал о текущих делах:
– Бойцов кормят без мяса. Раньше хоть бы рыбой для пушных зверей, а теперь только крупой. Крупа и щи на комбижире, ну и хлеб, киселек. Вес в норме, а сам боец рыхлый становится – энергии нет без мяса. Начальник склада ворует, начальник столовой ворует, дежурные все воруют. А бойцы, Андрюня, бойцы в увольнении у ларьков денег просят!
Пенсионерка баб Аня, остудив свое варево, ела на подоконнике, громко чавкала и брызгалась вязкой жижкой. Ее седые волосы были собраны в хвостик, со спины она походила на хилую девочку. Баб Аня жила в этой квартире с рождения, пережила несколько поколений людей, занимая у всех спички и соль.
Андрей Олегович уже чувствовал ватность, веки висели фанерками и мешали смотреть. В руках он держал будильник, нажимая кнопку настройки. Женский голос после каждого нажатия спешил ответить: «Шестнадцать часов ровно… Семнад… Восемнадцать часов… Девятнадцать часов… Двадцать часов ровно…» У Веры Антоновны было такое выражение лица, словно она кричит, но она молчала, а Захарову не мешал будильничий голос, он был слишком расстроен тем, что происходит в части: