Я обиделся. Ведь наступил момент, когда могу проверить, возможно ли чудо.
Я дергал велосипед к себе, она не отпускала, стала еще тревожней, укоризной полнились глаза.
По отношению ко мне она постоянно проявляла покладистость, а тут я наткнулся на неуступчивость, и взбеленился, и повернул руль под уклон, и ринулся с дороги, и вырвал у нее велосипед.
Она оторопело засмеялась от моего упрямства.
— Чего ты взбрыкнул? Захотелось нос на затылок переместить?
— Ну уж! Знал бы — ни за что б не позвал. Сяду и поеду. Не мешай. Ладно?
Она выдумала уловку:
— Сам покалечишься — полбеды, велосипед поломаешь.
— Тетя Маруся отдала насовсем. Никто не заругает.
— Тебе отдали... Надеялись, ты с ним будешь хорошо обращаться, с бережью.
— Мам, ты ровно бабуська... Дай убеждусь.
— Убеждайся. Только я за седло буду поддерживать.
— Нет, ты до седла не дотрагивайся. Если завихляю — поддержишь.
— Бесшабашный ты у меня, Сережа.
— Мам, не сердись.
Дальше все происходило почти так же, как во сне: оттолкнулся, накренив велосипед, утвердился в седле; хотя перегибался из стороны в сторону, педалей не терял.
Однажды Мария Васильевна рассказывала, что когда она училась кататься на велосипеде, то ее завораживали камни. Собирается объехать камень, туда-сюда рулем, а в результате наскочит на него.
Я удачно обминул кирпич и кусок зернисто-черного магнетита.
Уклон увеличивался. Я задержал педали. Кабы не ветер, бивший наискосок велосипеду, скорость развилась бы чуть меньше лыжной, когда нафталиново-сухой снег, и ты мчишься с вершины Второй Сосновой горы к рудопромывочному ручью.
Мама, как я слышал по шурханью кремней, вылетавших из-под ее кожаных тапочек, не отставала от меня. Я но оглядывался, чтобы н е з а г р е м е т ь.
Стоило дороге выровняться, я осмелел. Ничего страшного не случилось: то воздух присасывался к левой щеке, теперь присосался к правой.
Мама бежала, вытянув к седлу руку, готовую к хватке. Я застиг на ее лице выражение восторженного блаженства, которое рождает стремительность. Через мгновение мой взгляд, замеченный мамой, изменил ее состояние: лицо напряглось и погрознело от ужаса. Наверняка ей уже померещилось, как я грохнулся. И тут я тоже ужаснулся, но странности того, что до сих пор качу на велосипеде. И сразу чувство равновесия как бы перекосилось во мне, я тормознул и спрыгнул на землю. В том, как все это я проделал, была конвульсивная быстрота, я не удержал велосипед и сам свалился на него. Страшась, что мама вконец перепугается, я успел вскочить, пока она подбегала, и засвистел, торжествуя. Потом я сел на траву рядом с дорогой и опять рассказал матери о своем чуть ли не волшебном сне, а после взахлеб говорил о переживаниях, когда въяве ехал на велосипеде.
— Прокатись еще, — сказала счастливая мама. — Не беспокойся, я не увяжусь за тобой.
Я не захотел прокатиться. Вероятно, мне было необходимо продлить торжество и разрядку торжества. Должно быть, нервы изнемогли от волнения, да и потерялась уверенность в чувстве равновесия. Зато я вскочил на ноги, едва мама вспомнила, что умела ездить на велосипеде. Выданная замуж крестным с крестной за вдовца Анисимова, она плакала неутешно. Девчонкой была. Не встречала его прежде. В станице остался беленький Тиша Галунов, в котором души не чаяла. А у этого жуковый чуб! Цыган и цыган. Жестокость велась за ним. Как на собрании выскажется против дорожного мастера Зацепина, тот три дня пластом лежит: сердце. Вот тогда, чтоб хоть маленько сгладить ее горе и тоску, средний брат Анисимова, Поликарп, кочегар на паровозе, привез из Троицка велосипед и научил ее кататься.
Она мялась, отказывалась сесть на велосипед. Зайдешь к кому-нибудь в бараке, а они селедку едят, или пельмени, или кислые щи, и так-то вспыхнет твой аппетит, что во всем твоем облике появится затравленность, и ты будешь мяться, слушая горячие приглашения к столу, словно за ним сидят недруги, взявшие тебя в плен. В конце концов ты осмелеешь и втиснешься меж едоками и войдешь в азарт, откусывая серебристую по хребту селедку, гребя с блюда пельмени, доставая из общей чашки хлебово, что тебя впору и одернуть.
Что-то похожее творилось теперь и с мамой. Я еле уговорил ее сделать попытку проехаться. Сжимал переднее колесо ногами, покуда она садилась на велосипед. Страховал ее езду, держась за кожу седла.
Ее ноги срывались с педалей, на дороге печатался вихляющий след покрышек, из моих сосульчатых на затылке волос сыпались капли пота, однако она ездила да ездила, румянцем полыхали щеки, моя мольба о передышке лишь задорила ее.
— Побегай чуть-чуть. Я ради тебя молодости не жалею. Побегай. Крепче будешь.
Уже через полчаса она гоняла на велосипеде самостоятельно, а я продолжал бегать за ней, так как то, что ее восхищало, радовало и затягивало катание, стало мне представляться бо́льшим счастьем, чем то, что я увидел во сне и что повторилось наяву.
Ни у кого в нашем бараке, да и в ближайших бараках, велосипеда не было. И вот он появился. Для мальчишек округи все на неделю померкло перед ним: голуби, рыбалка, купание лошадей, футбол, игра в лапту и в «чижика», борьба с Одиннадцатым участком за горы...
В первый день, когда мы с мамой возвращались домой, еще издали з а с е к л и велосипед мои товарищи, учившие друг друга приемам французской борьбы. Всей оравой, кроме Кости Кукурузина. они примчались к нам. Спрашивали, откуда он (загадочно помалкивая, я блаженно лыбился), оглаживали седло, любовались хромированными ободами, фонариком, динамкой, даже сместили звонок, привинченный к рулю, пробуя, как он дилинькает. Одновременно одни из них просили велосипед, чтобы сделать кружок вокруг барака, другие добивались обещания, чтобы я разрешил им поучиться на «ве́лике». Отвечала мама, отвечала утвердительно, перебивая меня. Кое-кому я пощекотал бы самолюбие: Венке Кокосову, который, не в силах справиться со мной один на один — я всегда одолевал его, — подговаривал ребят устроить мне темную, но никто его не поддержал; тому же Колдунову, вредине, горлопану, завидущему существу...
Костя Кукурузин падал на коврово-зеленую мураву и в ту же секунду вставал мостиком. Он был единственным из наших ребят, кого я сам, притом не без внутренней дрожи, — вдруг откажется, — просил покататься на велосипеде. Как раз он делал мостик: волосы и верх лба придавил к траве, шея выгнулась, ноги, обутые в парусиновые туфли, переступали, утверждаясь.
Костя почему-то медлил. Я было начал канючить:
— Чё ты, Кость? Велосипед легкий. Знаешь, как погоняешь! — но обрадованно замолчал, потому что он молниеносным толчком взвился свечой, крутнулся на голове и очутился на ногах. Мы не успели ахнуть от восторга, а его зубы уже мерцали белоснежно и весело, и он уже тянулся к велосипеду.
Велосипед вернулся ко мне далеко за полночь, и то потому, что колючей проволокой пропороло камеру. Катались кто умел и не умел, у кого ноги доставали до педалей или были коротковаты.
Наутро, перед заклейкой камеры, Костя углядел, что есть выбитые спицы, что покрышка переднего колеса трется о вилку, шатуны погнуты и едва не задевают за раму. Так и пошло: заплатки на камеры, выравнивание шатунов, устранение восьмерок. Однажды настолько заклинило оба колеса, что мы с Костей проработали от зари до зари, однако не сумели установить колеса по центру, и, вращаясь, они все-таки чиркали по вилкам.
Я прислонил велосипед к гардеробу и сундуку — больше некуда было ставить, — задумался. Такой он громоздкий в нашей комнатке, очень мешает; бабушка ругается, тузит меня; чуть свет будят униженно-мечтательные голоса? «Серьг, дай прокатиться». Просто невмоготу. Костя, который, как никто из барака, заботится о том, чтобы у ребят были отрада и забавы, даже он сказал, что моя забота не слаще каторги.
И я увел велосипед к Дедковым. Они решили, что я соскучился и приехал их понаведать. Правда, от них не ускользнуло, что я не в себе. Выпытывать, чем я расстроен, им не пришлось. Я только того и ждал, чтобы рассказать о своем горе-злосчастье.
Ни грустинки не возникло в зрачках Марии Васильевны.
— Нет причины для отчаяния, — сказала она. — Велосипед держите в Костиной будке. Плохо катающихся необходимо обязательно страховать. Лихач покалечит машину, не позволяйте кататься денек-другой. Лешка, ты поскорей перебери велосипед. Переберешь к воскресенью?
— Сегодня могу перебрать.
Я закричал:
— Не надо, не возьму.
— Успокойся, большеглазик. Он твой. Возникнет охота — заберешь.
— Ни за что.
— Волчонок, — сказала Мария Васильевна. Она подошла ко мне со спины. — Я вот потаскаю тебя за шерстку. — Прихватила зубами мои вихры на макушке, повертела головой, словно трепала за строптивость, потом, невольно углядев, что шея у меня сапожной «белизны», отправила купаться.